Протоиерей Георгий Митрофанов: Выгоревшие священники вызывают во мне уважение. Модернисты не скрывают того, что их гоняют за ереси. Что превращает священников в плохих психотерапевтов

Протоиерей Георгий Митрофанов.

Памяти Патриарха…

Интервью с профессором Санкт-Петербургской православной духовной академии протоиереем Георгием Митрофановым, посвященное очередной годовщине со дня кончины приснопамятного Святейшего Патриарха Алексия II.

О. Георгий



- О. Георгий, посчастливилось ли Вам лично общаться с приснопамятным Святейшим Патриархом Алексием? Если можно, несколько слов о его роли, о его значении в Вашем жизненном пути.

Святейшего Патриарха я знал, будучи еще студентом Духовной академии, когда в 1986 году он был назначен сюда митрополитом. Он рукополагал меня в диаконский и в священнический сан в 1988 году. Если же говорить о какой-то мистике отношений, то она действительно имела место. Случилось так, что меня рукоположили в сан священника в день свв. апп. Петра и Павла в Гатчине, где за 30 лет до этого меня крестили. Митрополит Алексий, естественно, об этом не знал. Как мне рассказывали, когда меня крестили младенцем, я смеялся и после троекратного погружения в купель требовал, чтобы меня погрузили еще раз, радуясь, по всей видимости, тому, что мне открылась церковная жизнь. И через 30 лет митрополит Алексий в этом же храме рукоположил меня в пресвитерский сан. Следующая, очень значимая для меня встреча, имела место через несколько лет, когда мы совершали паломническую поездку в Святую Землю в середине 90-х годов. В 2004 году на актовом дне Свято-Тихоновского православного гуманитарного университета Патриарх Алексий вручил мне диплом магистра богословия после моей защиты, которая прошла в этом университете. Во время вручения диплома я сказал ему: «Ваше Святейшество, если помните, Вы рукоположили меня в 1988 году в священный сан», на что он мне ответил: «Возрастайте духовно и дальше». Что стояло за этими словами - сказать трудно. Но для меня ощущение какой-то связи с ним действительно имело место.

- Часто можно слышать мнение, что за период патриаршества Алексия II Церковь слишком сблизилась с государством. Так ли это на самом деле? И как, на Ваш взгляд, можно охарактеризовать отношения между Православной Церковью и государством в период патриаршества Алексия II? Как можно охарактеризовать внутрицерковную жизнь в период патриаршества Святейшего Патриарха Алексия II?

Прежде всего, я хотел бы скорректировать Ваш вопрос: главным в жизни Патриарха, как и любого христианина, были не отношения с властью, а отношения с Богом. И эти отношения не прекратились и сейчас, наоборот, после кончины Святейшего Патриарха они приобрели особое качество - он предстал пред Богом лицом к лицу.

Я как священник, как церковный историк размышлял над тем, что в XX веке в нашей стране происходили утраты традиций (исторических, духовных), разрывались связи, уходили лучшие представители нашего народа. И с кончиной Патриарха Алексия также произошел разрыв очень глубокой духовно-исторической связи между нашим современным обществом и нашим историческим прошлым, так как в личности Святейшего Патриарха Алексия мы имели рядом с собой человека, который всем своим жизненным путем олицетворял попытку сохранить историческую Россию в условиях, когда ей не оставляли возможности для существования.

Во многом Святейший Патриарх ведь был уникален. Немного нашлось в 60-70-е годы, а уж сейчас тем более, среди наших церковных иерархов людей, которые свое детство и отрочество провели в той исторической России, которой уже не существовало на территории Советского Союза. Действительно, ведь Святейший Патриарх родился в семье потомственного русского дворянина, учившегося некогда здесь, в Петербурге, в Императорском училище правоведения и вынужденного эмигрировать из родной страны в ту самую Россию в изгнании, о которой мы сегодня так много говорим и которой уже как таковой не существует. Действительно, до пятнадцати лет Святейший Патриарх жил в условиях, которых уже не существовало в нашей стране: у него была полноценная интеллигентная православная русская семья, у него было церковное воспитание, у него было свободное духовное развитие. Его паломнические поездки в некогда русский Пюхтицкий православный монастырь, находившийся на территории Эстонии и поэтому сохранившийся в 30-е годы, в русский православный Валаамский монастырь, находившийся на территории Финляндии и поэтому сохранившийся в 30-е годы, символизировали собой ту самую Россию, которую лучшая часть нашего народа унесла с собой в эмиграцию. Конечно, подобного рода жизненный этап сформировал в нем русского православного человека. Такого человека, который не был уже в детстве «надломлен», который не научился лгать, как лгали многие советские подростки.

Он естественно и органично вошел в церковную жизнь. И когда его маленькая Эстония стала составной частью богоборческой коммунистической империи - где было место этого человека?! Естественно - в Церкви. Уже отдавая себе отчет в том, что, поступая в духовную семинарию, он бросает вызов жесточайшей тоталитарной системе, которая пришла на его родную Эстонскую землю, он поступил так, как мог бы поступить не каждый юноша в его время. Ну а далее было его пребывание в стенах Ленинградских духовных школ, только что восстановленных, где с большим трудом удалось собрать только троих остававшихся в живых ее бывших преподавателей. Вдумаемся в это: только трое преподавателей Санкт-Петербургской духовной академии смогли остаться в живых в нашем городе и преподавать в ней после ее возрождения.

Затем - принятие священного сана, служение на приходе в Эстонии, где, по всей видимости, отношение властей к Церкви было несколько мягче, чем на территории нынешней Российской Федерации, но тоже очень сложным. И вот здесь я задумываюсь, может быть, над главным парадоксом жизни Святейшего Патриарха: это ведь действительно был человек из той России, чудесным образом перенесенный в Советский Союз, который нашел свое место в продолжавшей оставаться гонимой Церкви. Да, священников уже не расстреливали в 50-е годы, но храмы по-прежнему закрывали и священников арестовывали и давали им сроки. И вот в этих условиях, когда Хрущев поставил перед собой задачу окончательной ликвидации религиозной жизни, когда Церковь оказалась «зажатой» со всей сторон, молодой священник принимает монашество, становится одним из самых молодых епископов в 1961 году, и начинается его поразительное церковное служение в качестве епископа.

При этом необходимо помнить, что одним из способов «удушения» церковной жизни при Хрущеве было стремление не допускать новых епископских хиротоний в надежде, что стареющий епископат естественным путем «сойдет на нет», и Церковь лишится возможности восстанавливать, восполнять свое духовенство. Уже в 1962 году он занимает ведущие посты в церковном управлении, в частности, становится заместителем Председателя Отдела внешних церковных сношений, затем в 1964 году становится Управляющим делами Московской Патриархии и более 20-ти лет занимает эту должность, которую затем он дополнит должностью Председателя Учебного комитета.

В его руках концентрируются нити управления Русской Православной Церковью в условиях, когда власть делала все от нее зависящее, чтобы Церковь перестала существовать. От него, конечно же, требовалось огромное количество внутренних сил, чтобы вынести это бремя. Безусловно, ему приходилось идти на компромиссы. На такие компромиссы, которые могли бы духовно, наверно, «раздавить» многих людей, но у него хватало сил, идя на эти компромиссы, помнить о том, что он служит Церкви. Именно потому, что в глубине души своей он оставался русским православным человеком, христианином и одновременно человеком, который осознавал свое церковное служение как служение исторической России, которой вроде бы не было нигде, но которая оставалась в сердцах тех, кто помнил о ней. Ему удалось в конечном итоге сохранить то немногое, которое можно было сохранить, а правильно сказать, которое и невозможно было сохранить в тех условиях.

Для меня очень показательно то обстоятельство, когда он в условиях только еще начинающейся перестройки, когда еще многое было неясно, став в 1986 году уже не Таллиннским, а Ленинградским митрополитом, он сумел сделать колоссально много в ситуации, когда наметившиеся в нашей стране перемены многим казались очередной кампанией, очередным пропагандистским камуфляжем. И вот это было знаком того, что он, как немногие наши церковные иерархи, был способен возглавить Церковь в ситуации, когда перемены действительно станут глубокими, и он будет способствовать тому, чтобы эти глубокие перемены стали уже необратимыми.

- Символично, что Святейший Патриарх Алексий II взошел на патриарший престол в канун «Смутного времени» - крушения величайшей державы, некогда существовавшей на Земном шаре. Невольно вспоминаются времена патриаршества Первосвятителей Московский, патриархов-мучеников свв. Гермогена и Тихона. Какова, на Ваш взгляд, была главная заслуга Русской Православной Церкви и лично Патриарха в этой непростой социально-экономической и этнополитической ситуации?

Для Церкви «смутные времена» были в 50-е, 60-е, 70-е годы. Что же касается конца 80-х годов, то какими же они были «смутными», если после десятилетий гонений Церковь наконец-то получила возможность свободно осуществлять свою деятельность? Какие же это были «смутные времена», когда обреченный на развал Советский Союз, исковеркавший исторические судьбы очень многим народам, населявшим тогда Российскую Империю, развалился естественным путем. Но развал Советской Империи еще не означал разрушения Церкви, хотя сепаратистские тенденции проявлялись в ней достаточно ощутимо.

И вот здесь я бы хотел отметить самое главное: ни один нормальный русский человек не мог не радоваться переменам, которые стали происходить на рубеже 80-90-х годов. У многих из нас были надежды на то, что опостылевший нам Советский Союз, являвший собой дьявольскую пародию на историческую Россию, рухнет. И в ходе этого разрушения возродится историческая Россия. Та Россия, о которой многие из нас не могли и мечтать, в том смысле, чтобы дожить до ее восстановления. Впрочем, оставалась Церковь, та самая Церковь, которая была единственным институтом, который сохранился, несмотря на попытки уничтожить историческую Россию во всех ее проявлениях. И многим из нас казалось, что именно Церковь сможет возглавить процесс возрождения исторической национальной России.

Нужно сказать, что отношения к Церкви в это время у различных общественных групп было благожелательно. Но это была иллюзия. Иллюзия, так как многие разрушали Советский Союз не потому, что были нравственно возмущены его неправдой, а потому, что мечтали переделить между собой привилегии партноменклатуры. Они не думали о возрождении исторической России. Они думали лишь о власти и богатстве, которыми они, как все советские люди - завистливые бедняки по натуре - были обделены.

Показательно, что в период этой демократической бури, демократического натиска Патриарх занимал всегда очень сдержанную позицию. Он не шел по пути поддержки умирающего коммунистического режима, но и не приветствовал самозабвенно и радужно шедший ему на смену под демократическими лозунгами новый российский порядок. Его принципом уже тогда был принцип врача - «не навреди». Поэтому, поддерживая необходимые России демократические перемены, он сумел сохранить определенного рода дистанцированность от новой власти. Он был всегда готов поддержать процесс возрождения страны. Отсюда его очень определенная позиция 19 августа 1991 г., когда на богослужении, которое совершал Патриарх, из мирной ектеньи было изъято поминовение власти. ГКЧП не был упомянут на ектенье во время православного богослужения - это была его позиция, не потому, что он имел какие-то большие иллюзии по отношению к Горбачеву; не потому, что у него, возможно, были какие-то надежды относительно Ельцина, а потому, что он почувствовал глубокую неправду попытки вернуть Россиию в прошлое. Отсюда его попытка удержать страну от кровавой междоусобицы в октябре 1993 года.

Вспомним его довольно сдержанную позицию во время начала первой Чеченской войны. Вспомним, что совсем недавно, когда вся наша страна была исполнена милитаристского восторга, он твердо сумел сохранить наши братские отношения с Грузинской Церковью, не пойдя на авантюрные предложения включить Абхазию и Южную Осетию в юрисдикцию Московского Патриархата.

Вот за всем этим стояло то, что всех раздражало: и левых и правых. Они не могли понять, а какую позицию занимает Патриарх? Его обвиняли в том, что он все время стремился быть при власти, а на самом деле он стремился дистанцироваться от власти, ибо очень хорошо помнил советские времена, когда ему, в том числе как Управляющему делами Московской Патриархии, приходилось многократно вступать в отношения с этой властью. И вот эта попытка сохранить честь Церкви в условиях, когда бесчестие стало нормой нашей политической жизни, ему удалась. Удалась в том отношении, что очень многие, мягко говоря, небесспорные деяния нашей власти, и нынешней и предыдущей, не могут быть инкриминированы Церкви как соучастнице этих деяний. Действительно, он часто безмолвствовал по вопросам, которые нам казались животрепещущими, но за этим безмолвием стояло понимание того, что эти вопросы так и останутся неразрешимыми. И для меня самым тяжелым бременем в служении Патриарха в 90-2000-е годы представляется глубинное подспудное понимание им того, что та самая историческая Россия, в которой прошло его детство и отрочество, уже никогда не будет восстановима в нашей стране, что сейчас рождается какая-то новая страна, неведомая нам, в которой, прежде всего, нужно было сохранить Церковь в качестве Церкви.

И может быть самым важным символическим эпизодом последних лет его служения является то, что он мечтал сделать многие годы: он воссоединил Русскую Церковь в России с Русской Церковью Заграницей.

Он восстановил то, что было дорого ему все эти годы как нечто единое. И вот здесь перед нами открывается, может быть, самое важное: мы все любим говорить о единстве по мере того, как происходит очевидный распад всего и вся - от территории до духовных ценностей. Но в этих условиях Церковь явила поразительный пример объединения двух своих частей, разорванных на протяжении десятилетий. Возможно, это объединение произошло слишком поздно, возможно, оно произошло слишком быстро, но факт остается фактом: одним из значительных деяний приснопамятного Патриарха является воссоединения Русской Православной Церкви, собирание тех частей расколотого русского мира, который кажется сейчас уже невосстановимым.

- Действительно, приснопамятный Святейший Патриарх Алексий II - первый Патриарх, соединивший в своем личном опыте век минувший и век нынешний, судьбы Церкви мучеников и исповедников и Церкви свободной, Церкви, которую стали замечать, с которой стали считаться. Оглядываясь на время служения Его Святейшества, какая, по Вашему мнению, главная трагедия в истории России с особой болью отзывалась в сердце приснопамятного Святейшего Владыки?

Одна из главных трагедий, которую никогда не забывал Святейший Патриарх, заключалась в том, что в советское богоборческое время большая часть нашего народа либо участвовала, либо оставалась равнодушной по отношению к гонениям Русской Церкви. В какой-то момент большая часть нашего народа была готова допустить уничтожение Церкви в нашей стране. Почему это случилось? До сих пор этот вопрос не получил ответа. А между тем, без ответа на этот вопрос мы так и не поймем, в чем же заключается главная проблема, существующая и по сей день во взаимоотношениях Церкви и общества. Ибо тот дух триумфализма, который был характерен в начале 90-х годов как для Церкви, так и для общества, давно уже улетучился, и, к сожалению, мы должны признать, что 3-4% практикующих христиан, т. е. людей хотя бы раз в году причащающихся, свидетельствуют о том, что сегодня церковная жизнь является значимой для очень малой части нашего общества. Почему это так? Вопрос, который стал одним из мучительных вопросов в жизни Патриарха Алексия. Он не размышлял над этим вопросом вслух, но размышляя над тем, что происходит в стране, он, по всей видимости, не видел для себя иного пути, кроме как молиться.

И будучи человеком тяжелобольным, он совершал такое огромное количество богослужений в течение целого года, как и накануне своей кончины, что мы должны были бы задуматься вот над чем: у нас действительно был Патриарх, опытный администратор, церковный политик, который в какой-то момент, видимо, осознал, что у него не остается никакого другого способа повлиять на развитие нашей жизни, кроме как молиться о душах своих в большинстве своем заблудших и, увы, нераскаянных современников. И эта глубокая молитва, молитва литургическая, поддерживала его и была тем главным его вкладом в нашу историческую жизнь.

Требы, проповедь, исповедь - и слова, оставшиеся без ответа. Отчего выгорают священники, и как можно им помочь - размышляет протоиерей Георгий Митрофанов.

Священник выступает в качестве ритуально-бытовой обслуги

– Сейчас много говорят о выгорании работников благотворительных фондов и волонтеров, учителей, врачей, родителей. О выгорании священников говорят меньше. Есть ли вообще такое явление? Насколько оно массовое?

– Честно говоря, для меня выгорание – нечто, что является неизбежной составляющей жизни любого человека. Человек меняется, не всегда в лучшую сторону, устает от жизни, профессии, общения с людьми. Не случайно жизнь все-таки конечна. Поэтому термин очень расплывчатый и может быть применен к любому человеку независимо от его профессий и применительно к обстоятельствам его жизни.

В контексте священнического служения мы можем говорить об очень многих проблемах. Мне, как церковному историку, уместнее было бы дать исторический экскурс, который многое объясняет. Я его и сделаю позже. Но все-таки, будучи еще и священником, я бы сначала обрисовал то, что должно составлять основной смысл, содержание деятельности священника, как это содержание проявляется в нашей современной церковной жизни и какими издержками может сопровождаться.

Казалось бы, на поверхности лежит что? У священника есть определенные обязанности. И первой является богослужение. Чтобы совершать богослужение, у человека должна присутствовать внутренняя потребность более активно в нем участвовать, психологически, нравственно, интеллектуально.

И, учитывая сложную структуру нашего богослужения, глубокий богословский смысл многих наших богослужебных текстов, у человека должны быть соответствующие знания для понимания, что он делает, что произносит, что совершает.

А вот теперь я невольно задаюсь вопросом: для большинства современных священников что в богослужении со временем становится главным? Более того, предпочтительным и даже желанным? Отнюдь не совершение годичного круга богослужения в храме и даже не совершение литургии, а совершение треб. Треб, которых им приходится совершать очень много, которые не требуют особенных интеллектуальных, психологических, нравственных усилий. И дают наиболее ощутимый и быстрый доход, необходимый священнику, потому что он – не бестелесное существо.

И самое главное, треба – форма богослужения, не требующая наличия глубокой, духовной связи священника с людьми, которые приходят ее совершать. Совершив молебен, панихиду, крещение, венчание и столь любимое священнодействие, связанное с освящением квартиры, офиса, машины, а в сельской местности еще и гумна, кладезя, чего только не освящается, священник довольно быстро завершает общение с человеком, для которого он совершает требу. Либо оно может продлиться трапезой, как правило, не предполагающей серьезного пастырского разговора. Священник получает вознаграждение и может потом не видеть этого человека всю последующую жизнь.


Протоиерей Георгий Митрофанов. Фото: Владимир Ходаков

И все довольны. У всех возникает ощущение, что священник исполнил свой долг. Наши малоцерковные, околоцерковные и прицерковленные современники ощущают себя приобщившимися к церковной жизни. А самое главное, возникает ощущение, что теперь есть хоть какая-то гарантия, что машина не разобьется, колодец не заплесневеет, а квартиру не постигнет пожар. И все это отнюдь не предполагает постоянного общения данного священника с этими людьми, а этих людей со священником в контексте общей приходской жизни и совершения литургии.

Священник выступает в качестве ритуально-бытовой обслуги, совершенно лишенной какой-либо одухотворенности, выполняет потребности малознакомых или совсем незнакомых ему людей.

Да, он за это получает деньги, и на основании этих денег может обозначить свой статус в епархии, платить епархиальные взносы и демонстрировать, что в приходе существует какая-то жизнь. Но большая часть приходящих к нему людей – это даже не прихожане, а захожане.

И это не может не опустошать, или же человек начинает снисходить на уровень любой обслуги: парикмахера, продавца. У нас немало священников, которые, прослужив какое-то время, именно так и начинают мироощущать себя.

Сколько на это может потребоваться времени, несколько лет?

– Зависит от особенностей личности человека, от уровня его культуры. Я к этому перейду дальше. Мы с вами увидели, что в одной из основных функций священника существуют серьезные основания, чтобы вдруг ощутить себя человеком опустошенным, одиноким, к которому люди относятся исключительно потребительски, и к которым он сам начинает относиться так же потребительски, ничего от них не ожидая, кроме материального вознаграждения за потраченное время, бремя произнесения малопонятных для них ритуальных слов, осуществления совсем непонятных для них ритуальных действий, которые иногда могут сопровождаться в меру душевным разговором, если за совершением требы следует трапеза.

Не отдает ничего и не наполняется сам?

– В их взаимоотношениях происходит имитация церковной жизни. А, на самом деле, перед нами да, безусловно, жизнь религиозная, но низшего порядка, это магизм. Перефразируя известную книгу протоиерея Александра Меня, магизм без единобожия. Христос в данном случае не обязателен, его может и не быть.

Он устает от слова, которое остается без ответа

– Вторая функция священника, помимо совершения богослужения, тоже не менее значимая, хотя в нашей Церкви она вторична и даже третична. Это произнесение проповеди, научение людей. Надо помнить, что до 2-й половины 18-го века подавляющее большинство духовенства вообще не произносило проповедей веками. И эта сфера стала развиваться лишь в 19-м веке, когда у нас постепенно наросла прослойка образованного духовенства, приученного к мысли, что проповедь является обязательным компонентом богослужения.

А потом духовенство практически полностью было уничтожено, исчезло из жизни, и если мы вспомним, что в 90-е годы большинство духовенства у нас вообще никакого богословского образования не имело, вполне понятно, что приходя к служению, многие новорукоположенные священники ограничивались тем, что осваивали чисто внешние формы совершения богослужения и, прежде всего, треб, которые делали излишним произнесение проповеди. Служба долгая, закончилась, и, слава Богу, с миром изыдем, а на требе о чем говорить? И так все ясно. И эта функция не исполнялась.

С другой стороны, немало священников проповедует, и тут возникает своя проблема.

Понимаете, проповедь помогает священнику активизировать свой контакт с людьми, попытаться, говоря о чем-то, в их реакции на свои слова увидеть их внутренний мир: конечно, если есть ли у них какие-то мысли о Христе, о собственном несовершенстве, и так далее. Проповедь этому способствует.

А если проповеди нет, или она формальна?

Могу сказать по собственному опыту: я многие годы произношу проповеди, всегда после евангельского чтения, достаточно продолжительные, не менее 15-20 минут. С годами у меня возникло ощущение, что это не мой монолог. Я никогда не готовлюсь к проповеди, я выхожу и не знаю, что буду говорить. И в процессе разговора возникает невыразимый контакт между тобой и паствой, ты начинаешь вместе с ними размышлять над евангельским текстом. А Евангелие, при всей своей простоте, очень насыщенный текст, там существует масса слоев и подтекстов. А особенно когда прихожане состоят из тех людей, которых ты знаешь, видишь их живые реакции, по ним ты на чем-то акцентируешь внимание.

Проповедь – таинство церковное, вне литургии оно практически не бывает. К сожалению, даже у тех, кто проповедует, возникает ситуация искусительного характера: священник говорит о казалось бы всем очевидных вещах, все понимают эти вещи вроде бы одинаково, но, зная их жизни, он видит, как мало в них реализуется смысл тех слов, которые он произносит. Да и он сам, часто говоря правильные слова, не может не видеть дистанции между словом и делом. А ведь, произнося слова с амвона, он берет на себя определенного рода обязательства. Одним из главных героев проповедей должен быть Христос, а, с другой стороны, люди.

Я часто слышу от прихожан, которые слушают мои проповеди долгие годы, что в них все больше и больше усиливается аспект, связанный с людьми, с тем, как люди реагируют на Христа. И именно в этом аспекте деятельности священник сталкивается с тем, как мало значит слово само по себе, не подкрепленное жизнью, делом.

Я вспоминаю один выразительный эпизод, когда я был еще молодым священником. Конец 80-х годов, должно было пройти отпевание, которое совершал священник более солидный, в прошлом актер. И он говорил: «Надо что-то сказать, а я толком о покойном и не знаю ничего, ладно, как-нибудь на автопилоте». Я был внутренне возмущен таким подходом. Но со временем понял, что если убрать почти цинично звучащий термин, понятно, что имелось в виду. Речь шла о том, что, даже обращаясь к незнакомым людям, ты, как священник, должен говорить им то, что должно возвещать Евангелие. Даже не зная, как это преломится в их сознании и обстоятельствах их жизни.

Это сложный процесс, требующий усилий. И человек от этого устает. Устает от слова, которое часто остается без ответа. Вот почему важно в течение жизни священника произносить проповедь одним и тем же прихожанам, которых ты знаешь годами. А у большинства священников этого нет, они говорят в толпу.

То есть, они теряют смысл в том, что говорят?

– Да. И возникает ощущение пустоты. Зачем я буду говорить Богу о том, что он и так знает? А людей это не интересует.


Что превращает священников в плохих психотерапевтов

– И, наконец, еще одна функция, не менее искусительная, но значимая в жизни священника. Это пастырство, одной из форм которого является духовничество. Одной из колоссальных проблем нашей церковной жизни является то, что у нас на всем пастырстве лежит печать духовничества. У нас все священники имеют право исповедовать, и все христиане перед причастием обязаны исповедаться.

Но большинство наших священников не умеет исповедовать, а большинство наших прихожан не умеет исповедоваться. Это привело к колоссальному профанированию таинства покаяния в форме исповеди. На исповеди люди меньше всего каются. А больше всего озабочены двумя вещами: получить ясный, простой ответ на свои самые разные вопросы и услышать слово успокоения, сочувствия, поговорить о своих проблемах.

Получить поддержку?

– Да. «Скажи мне, как мне жить?», «Скажи мне, что мне делать?». А что может знать священник, даже не молодой, а старый, о жизни людей, во многом отличных от него? У них свои семьи, свои профессии, своя социальная среда. И возникает странное сочетание таких псевдомонастырских директивных указаний «делай так, делай эдак» и очень неквалифицированной психотерапевтической беседы.

И в этом можно проводить часы, дни, месяцы и годы. И многие священники на это поддаются, потому что подчас у них нет иных форм общения с людьми, кроме как, стоя с ними у аналоя, превращать исповедь в психотерапевтический сеанс, дурной и непрофессиональный. Потому что тема исповеди есть покаяние человека в конкретных делах, тема пастырской беседы есть постановка конкретных вопросов, не благословить прооперироваться, а как поступить в ситуации с христианской точки зрения, с точки зрения Церкви.

Причем требуется не мнение священника, а мнение Церкви. Это все уходит на второй план. И это колоссально ломает священников, превращая их в плохих психотерапевтов. У человека вообще никаких религиозных вопросов нет, но священник не чувствует себя вправе сказать: «Это не ко мне», если, тем более, речь идет о разговоре на исповеди.

А священник же живой, и эта пустопорожняя болтовня у аналоя выхолащивает его душу.

Он опять ощущает себя одиноким. Это одна из проблем очень важных.

Семья поддерживает?

– Да. Но я очень хорошо представляю себе, что для многих священников семья отнюдь не является такой тихой заводью. А, скорее, поводом для искушения, когда, например, во имя семьи он забывает свой пастырский долг. Когда семья, часто еще менее развитая, чем он, в духовном, религиозном смысле, определяет его, как просто добытчика, доставалу.

И, при этом, любой человек в семье переживает тоже определенного рода кризис. Такое понятие, как одиночество вдвоем, свойственно многим священникам. Это усугубляет его одиночество, на которое он обречен, просто как священник.

Есть паства, которая не становится семьей. И есть семья, которая в общем кризисе семьи часто является не подспорьем, а искушением.

Видите, я попытался объяснить причины того, что называется выгоранием. Как видите, их очень много. Но, может быть, самой главной причиной выгорания является то, и это я говорю, как священник, пребывающий в сане почти 30 лет, как преподаватель духовной школы, столько же лет в ней преподающий, что большая часть людей, поступающих к нам, совершенно не представляют себе, что такое служение священника и что такое церковная жизнь.

Зачем эти молодые люди идут в семинарию?

А как они ее себе представляют?

– А вот тут мы с вами должны сделать определенный исторический экскурс. Просто чтобы понять, что происходит и как такое возможно. Прежде всего, надо иметь в виду, что первые шестьсот с лишним веков христианства духовенство у нас вообще не училось. Оно было потомственным, и дети научались у отцов чисто внешнему совершению богослужения, не понимая его, не зная, не умея проповедовать и просвещать своих прихожан. Они были совершителями богослужения и треб. Совершенно, при этом, бездумно.

Наконец, после мучительного 18-го века, когда у нас все-таки создалась система богословского образования, в 19-м веке появилось духовенство, осознавшее, что священник должен быть образованным и иметь специальные знания. Я хочу подчеркнуть, что речь шла о детях потомственного духовенства. Выработался определенный, отличный от стиля жизни мужиков уклад жизни священнической семьи. Именно они были самыми крепкими, как в нравственном, так в и бытовом отношениях. Священник все-таки на каком-то уровне уже был не тождественен своему невежественному пасомому крестьянину. Образование дало новый импульс явлению, и духовенство наше стало развиваться далее.

В начале 19-го века, например, провинциальная масса дворянства уступала священнослужителям в образовании. Вот почему даже те поповские дети, которые не становились священниками, как правило, пополняли ряды русской интеллигенции. И выработалось понимание того, что священник должен готовиться к своему служению. Не только получив церковное воспитание с младенчества в семье, но и пройдя духовную школу: четырехгодичное духовное училище, шестигодичную семинарию. И только после этого человек может быть священником.

В результате, когда в начале 20-го века, когда сословная замкнутость духовной школы была во многом преодолена, начался интересный, только зародившийся процесс притока в духовное сословие и русской интеллигенции – людей, уже образованных светски, но так или иначе осознавших для себя необходимость такой учебы. Как правило, такие люди поступали в духовные академии.

Все это было уничтожено в 20-е годы. Просто физически этот слой перестал существовать. И затем появившееся духовенство послевоенного периода было уже не потомственное, а рабоче-крестьянского происхождения, ибо все остальные сословия были максимально уничтожены.

Советская интеллигенция в первом поколении не напоминала ни русских дворян, ни русских священников, их дети были довольно простоваты. Наше духовенство резко не демократизировалось даже, а плебеизировалось: пришли люди из такой среды, в которой веками было сохранено внешнее ритуальное благочестие, но не было никакого понимания, что Церковь – это особая культура, а служение священников предполагает приобщение к этой культуре и традиции.

То есть, опять мы вернулись к “мужикам”, из которых вышли?

– Да. Но при этом мы попытались восстановить духовную школу. Это понятно, потому что те немногочисленные представители сохранившегося к середине 40-х годов духовенства, сами ее прошедшие, понимали, что без этого нельзя. Но уровень возрождавшихся духовных школ был неизмеримо ниже тех духовных школ, что были когда-то.

И, тем не менее, несмотря на тяжелейшие условия перманентного гонения на Церковь 50-х, 60-х, 70-х, 80-х годов, уровень духовенства был все-таки выше, чем в 90-е годы. Почему? Потому что власти рассматривали духовные школы, как своеобразный фильтр, через который они пропускали будущих священников. Ведь попытка взять под контроль еще только будущего священника начиналась, когда абитуриент подавал документы в семинарию. На них уже выходили представители властей.

У меня первая профилактическая беседа с майором госбезопасности произошла, когда я только сдал экзамен и еще не знал, зачислили ли меня. И власти очень не любили, когда какие-нибудь деятельные архиереи ставили священников из людей, не прошедших духовную школу. А в духовной школе начиналось наблюдение, и немало было людей, исполнявших осведомительные функции среди преподавателей и студентов. Власти это устраивало.

Но происходило и другое: все проходили духовную школу, в которой были люди, которые, может быть, и сами были не очень образованными. Для меня примерами высокой богословской культуры были архиепископ Михаил Мудюгин, кандидат технических наук, имевший высшее светское образование, но потом закончивший духовную академию, и протоиерей Ливерий Воронов. Это были люди из потомственных интеллигентных воцерковленных семей, которые личностями своими доносили до меня тип мыслящего культурного священнослужителя. Сейчас среди нас таких нет. Есть образованные по советским меркам, но вот этот стиль уже утрачен навсегда.

Но самое страшное случилось в 90-е годы, когда в священный сан стали рукополагать без всякого образования.

Две трети священнослужителей у нас тогда были без образования. Что у них было за плечами? Хорошо, если какой-нибудь технический институт. А если это был тракторист или токарь? Что это был за священник? И эти люди совершали богослужения бездумно, проповедовали от ветра головы своея, общались с прихожанами в привычном для себя стиле, говорили о житейском.

Возникает еще одна проблема 90-х годов, которая способствует выгоранию священников. Для многих священников, даже горящих, исполненных высоких порывов, главной задачей на долгие годы становилась не задача созидания приходской общины, не общение со своей духовно мотивированной паствой, а задача построения храма в условиях страны, переживавшей колоссальный кризис. Строительство храма предполагало участие в подчас сомнительных мероприятиях, общение с сомнительными спонсорами и представителями властей. Это не могло нравственно не калечить людей, да еще и неразвитых.

Сейчас, когда проходит очередной набор, я думаю: «Зачем эти молодые люди идут в семинарию?». Они совершенно не понимают того, что такое священническое служение, а мы очень часто не успеваем их подготовить в наших духовных школах: четырехгодичной семинарии и двухгодичной академии.


Фото: Vk/Симбирская митрополия

Не выгорают, потому что никогда и не горели

То есть зерно выгорания лежит уже задолго до того, как священник начинает общаться с паствой?

– Понимаете, выгорание может быть трагедией, а может пройти совершенно незаметно для выгоревшего священника, просто стать естественным процессом. Он не выгорал, а, собственно, и не загорался. Он не горел, он пришел работать в качестве ритуально-бытовой обслуги, изначально на это запрограммированной.

И, даже пройдя духовную школу, он ограничивается минимумом познаний, которые позволяют ему создавать ощущение, что он может быть обслугой более привлекательной, чем другой священник: что-то сказать, что-то изобразить. Вот почему одной из жутких проблем священников является невольное лицедейство.

Когда понимаешь, что такой, как есть, ты мало напоминаешь священника и начинаешь подражать кому-то, особенно священникам авторитетным, старшим. Начинается жуткая ролевая игра в священника, которая не может не опустошать.

Нет ни опыта церковной жизни, ни богословского образования, уж тем более, богословской культуры.

А самое главное, он не понимает, что для того, чтобы остаться священником, нужно жить духовной жизнью. У него этой духовной жизни еще не сформировалось у самого. Он без этой жизни продолжает свое служение.

Тогда получается, что выгорание – удел немногих, только тех, кто горит внутри?

– Да! Поэтому выгорающие священники вызывают во мне гораздо больше не только сочувствия, но уважения, чем те, которые вот так вот идут, не выгорая, потому что у них в душах никогда ничего и не горело. Другое дело, что этот процесс, конечно, будет меняться исторически. Но сейчас мы видим очень печальную картину: выгорание священника – процесс, которого очень сложно избежать многим из нас.

Я вот выгорел или нет? Трудно сказать. Но то, что я уже не такой, как был раньше, это прекрасно понимаю. В чем-то я стал лучше, в чем-то хуже, наверное, трудно об этом говорить. Но, понимаете, значительная часть наших священников даже не доразвилась до выгорания, и это самое страшное. Эти люди профнепригодны. В каждой профессии есть профнепригодные люди.

Не может быть врачом человек, который не выносит вида мертвеца и при виде крови падает в обморок. С первого же курса таких людей отчисляют, либо они сами уходят, и это совершенно естественно. Да, канон запрещает рукополагать людей в священный сан, организм которых, например, отторгает вино. Но это то, что касается внешних, физиологических проявлений человека. Но ведь могут быть и духовные противопоказания.

– Какие могут быть духовные противопоказания? Если представить такого духовного врача, выдающего справку абитуриентам?

– Психиатрический диагноз, например. Существует хорошая система тестов, которая помогает выявлять людей, склонных негативным зависимостям.

Алкоголь может быть попыткой сбежать от выгорания?

– Что касается пьянства, то это явление сопровождало историю нашего духовенства, как и всего нашего народа. Оно усилилось в 19-м веке, когда в деревенских приходах появились образованные священники. Они были отчуждены от мужицкой среды и были чужими в дворянской среде. У людей с духовными запросами, с более высоким уровнем культуры была полная изолированность, которая стала очень серьезной проблемой.

И только на рубеже 19-20 веков, в городах, прежде всего, когда образованное духовенство постепенно входило в разряд интеллигенции, священник стал свой в общении с учеными, общественными деятелями, офицерами, врачами, и дети у него интеллигенты. А в деревнях изолированность сохранялась, и деревенские священники из-за этого пили, конечно, гораздо больше. Вот эта типовая для русского человека анестезия в духовенстве срабатывала особенно, тем более, что спиртное было постоянно под рукой.

У священника может быть депрессия? Настоящая медицинская депрессия?

– А почему же нет? Он же не перестает быть человеком, вот в чем одна из его проблем.


Не нужно стыдиться просить о помощи

Можно ли как-то системно помочь таким священникам?

– Священник должен жить в контексте современного цивилизованного общества и должен быть готов прибегать к помощи разных специалистов. Мирянину сложно пойти к сексопатологу или психиатру, психотерапевтов у нас еще мало. Сложно, потому что стыдно. Не нужно стыдиться. И священнику не нужно стыдиться обращаться к помощи тех или иных специалистов, которые могут ему помочь в преодолении его человеческой немощи.

Для таких выгоревших священников сеансы психотерапии могли бы помочь?

– Она их может психологически поддержать, эмоционально успокоить, как антидепрессант. Но проблему она не снимет. Бог о всех имеет попечение, и любой человек может покаяться. Я вполне допускаю, что на Страшном Суде Бог выгоревших священников поставит выше тех, которые никогда не загорались и поэтому никогда не выгорали. Это самое главное.

И даже если священник пережил кризис и отошел от служения, если он кается перед Богом, то Бог, безусловно, это все приемлет в большей степени, чем имитацию церковной жизни, которую осуществляют бородатые, косматые ролевики в неудобных архаичных одеждах, изображающие из себя прозорливцев, старцев и духовных наставников.

Вот этот церковный маскарад особенно отвратителен, и является часто неизбежным призванием тех, кто оказывается священником, не понимая, что это такое.

– Священнику не стыдно ощущать себя уставшим? Не способным больше этим заниматься, не желающим? Признаться самому себе, что он устал.

– Вы рассуждаете так, как будто священник проснулся и увидел себя в зеркале выгоревшим.

Бывает так, что ты встаешь и понимаешь, что ничего не хочешь. И так уже которое утро подряд.

– Сколько же таких утренних пробуждений должно быть? Пять, десять? Чтобы прийти к выводу, что ты выгорел. Здесь все настолько сугубо индивидуально. Есть одно очень хорошее средство против выгорания, и культурные, развитые, просто умные люди это понимают: с возрастом человек начинает терять интерес к самому себе. Он меньше копается в собственных состояниях, а больше, особенно если это священник, смотрит на окружающих его людей.

Священник неотделим от Христа. Любой человек, прожив жизнь, понимает, что он в достаточной степени ординарен, неинтересен, что все, что было в его жизни, уже тысячу раз переживалось другими когда-то, и он начинает более здраво оценивать свои возможности. Вот он проснулся с ощущением того, что ничтожен и жалок, вступил в общение с прихожанином, который переживает трагедию, находится в сложной ситуации, и вдруг увидел в нем достойнейшего христианина, и ему стало стыдно: как же я могу опускаться так, когда человек пережил такие испытания, а такой одухотворенный.

Прихожане, с одной стороны, великие искусители для священника, а с другой, это его великая поддержка, потому что это и есть Церковь. Не надо замыкаться в себе, нужно быть открытым для Церкви. Где увидеть Христа? Мы все этот ответ прекрасно знаем: Христос приходит к нам в виде наших ближних.

Настя Дмитриева , Протоиерей Георгий Митрофанов

Новая книга протоиерея Георгия Митрофанова, преподавателя Санкт-Петербургской духовной академии РПЦ МП, "Трагедия России. "Запретные" темы истории XX века", представляющая собой сборник его проповедей и статей последних лет, уже успела наделать немало шума. Помимо того, что книга действительно затрагивает целый ряд запретных вопросов российской истории (например, деятельность атамана Краснова и генерала Власова), что уже позволило некоторым "изрядно патриотическим" силам окрестить автора "церковным власовцем", она к тому же попала в унисон с последними высказываниями Патриарха Кирилла (Гундяева) и архиепископа Волоколамского Илариона (Алфеева) относительно Великой отечественной войны и советского прошлого в целом.

Удивительно, но факт: Московская патриархия нашла в себе смелость противодействовать нынешней, инициированной сверху, кампании по борьбе с "фальсификацией истории". Патриарх Кирилл, назвавший войну наказанием Божиим за грехи большевизма, архиепископ Иларион, сказавший, что нет разницы между Сталиным и Гитлером, не слишком вписываются в кремлёвскую "единственно правильную" версию событий тех лет о доблестном советском народе, на который ни с того ни с сего напали фашисты, но который затем, сплотившись в едином порыве, принес всему миру освобождение. И если уж сам Патриарх вызвал негодование у борцов с "фальсификацией истории", то протоиерей Георгий Митрофанов со своими панихидами по Власову (в книге представлены три его проповеди на панихидах по генералу) – просто идеальная мишень для недавно созданной "Комиссии по противодействию попыткам фальсификации истории в ущерб интересам России" при президенте РФ. Остается только пожелать о. Георгию внутренней смелости и готовности отстаивать собственные взгляды, которые к тому же не чужды и церковному руководству (недавно Патриарх включил его в Редакционный совет и редколлегию по подготовке учебника "Основы православной культуры").

Книга протоиерея Георгия Митрофанова очень актуальна. Обращаясь к прошлому, о. Георгий осмысляет, прежде всего, настоящее, анализирует основания, на которых строится современное российское государство. А основания эти очень даже нуждаются в анализе – это только президентской комиссии заранее известно, что такое "единственно правильная истина" и что такое "интересы России"… Главный вопрос, который поднимает в своей книге о. Георгий: а приемлемо ли (с церковной или просто общечеловеческой точки зрения) то, что образует каркас российской государственности в нынешнем её историческом варианте? Автор склоняется к отрицательному ответу. И призывает пересмотреть распространенный у нас подход к прошлому и настоящему.

Согласно о. Георгию, основная российская проблема, проблема общества и государства, состоит в том, что они хотят одновременно быть наследниками как Российской империи, так и Советского Союза: "Попытка осознать себя одновременно продолжателями и белых, и красных означает по существу лукавое стремление избавить себя от труда принять на себя духовно-историческое бремя… Российская Федерация, – пишет о. Георгий, – не сделала свой окончательный выбор между девятисотлетней православной Россией и семидесятилетней богоборческой совдепией".
И с о. Георгием трудно не согласиться. Новая Россия за почти уже двадцать лет своего существования не смогла создать ничего собственно российского, несмотря на все разговоры о поиске "национальной идеи" и "модернизации экономики". В хозяйственно-экономическом плане, хотя Россия и живет в условиях свободного рынка, но всё равно за счет советского наследия, выкачивая нефть и газ из разработанных или разведанных ещё во времена СССР месторождений и продолжая штамповать технику, разработанную ещё советскими конструкторами (всё остальное закупается в более развитых странах).

В идейном же плане Россия тоже ничего своего придумать не смогла (даже собственный гимн и то сочинить оказалось не под силу). Единственным отличительным признаком современного российского государства остается только какое-то постмодернистское смешение двух прошедших эпох: герб с двуглавым орлом в императорской короне, Ленин на Красной площади и до cих пор в виде тысяч статуй по всей стране, торжественное перезахоронение останков царской фамилии, слова президента о распаде СССР как "геополитической катастрофе" и президентская же награда Александру Солженицыну, празднование победы СССР над Германией под триколором, под которым в те годы сражался генерал Власов… Список таких "взаимоисключений" можно продолжать бесконечно.

В Российской Федерации упорно пытаются скрестить царского двуглавого орла и Ленина. Получается конфуз. Об одном из таких конфузов рассказывает в своей книге о. Георгий: перезахоронение останков императрицы Марии Федоровны, генерала Деникина и философа Ильина в России имело статус государственных похорон. Но на них постеснялись играть нынешний гимн России. Потому что зарубежная делегация могла не понять, зачем это императрицу, белого генерала или философа-антибольшевика хоронят под советский гимн. Пришлось для этих целей срочно подыскивать музыкальные фрагменты из наследия русских композиторов.

Подобный конфуз не единичен – он перманентно существует уже почти двадцать лет и положен в основу нынешней российской идентичности. А недавно этот конфуз даже начал выдвигать сопредельным государствам претензии по поводу "фальсификации истории".

Протоиерей Георгий Митрофанов предлагает решительно отказаться от подобного смешения и встать "на путь к той исторической России, которая перестала существовать в 1917 г.", девятьсот лет православной истории предпочесть семидесяти годам безбожия. Фактически это означает радикальный пересмотр той российской государственности, которую мы имеем сейчас. Именно в контексте пересмотра российской идентичности о. Георгий рассуждает об Андрее Власове, советском генерале, который смог отказаться от своего советского прошлого и встать на борьбу с большевизмом. Согласно взглядам автора, предательством Власова – по отношению к России до 1917 г. – было именно его 25-летнее сотрудничество с большевицким режимом.

"Память об участниках власовского движения невместима в сознание тех, кто сейчас выступает от имени новой России… потому что наше общество состоит из людей, в подавляющем своём большинстве живших во лжи и сейчас упорно делающих вид, что вся их жизнь проходила в служении правде. Они "служили России" – называлась ли она Советским Союзом, называется ли она Российской Федерацией… Для них жизненный путь вождей власовского движения – это выразительный упрек, ибо в отличие от них, вожди власовского движения не побоялись перечеркнуть свою неправедно прожитую жизнь", – пишет протоиерей Георгий Митрофанов.

Но надо понимать, что о. Георгий – это не какой-то "упертый" белогвардеец-монархист, пребывающий в уверенности, что при царе-батюшке было сплошное счастье и благолепие, которое разрушили невесть откуда взявшиеся большевики, и что единственное спасение – выкинуть Ленина и "вернуться назад" к имперскому орлу. Подобным образом рассуждают, кстати, и коммунисты старого закала – но только они тянут одеяло в другую сторону, ухватившись за Ленина, и вздыхают о славном советском прошлом, которое развалили коварные американцы, также призывая вернуться в прошлое, но только не на 90, а на 20 лет назад.

Протоиерей Георгий выше этой затянувшейся игры в "белых" и "красных". Он отлично понимает, что не только в безбожном Советском Союзе, но и в Российской империи дела с верой и церковностью обстояли не самым лучшим образом. Двести лет в России не было Патриарха, а Церковь управлялась чиновниками из Синода. Понадобилось свержение самодержавия, чтобы Церковь смогла восстановить свою каноническую структуру и провести наконец Поместный Собор ("благочестивейшие императоры" этого сделать не разрешали). Да и то, что "русский народ так легко смирился с большевизмом" (как подчеркивает автор, большевиков приняло большинство населения и белые оказались в меньшинстве) и спокойно смотрел на осквернение храмов и аресты священников, тоже свидетельствует, что и до 1917 года с православной верой в России было что-то не так. Верно отмечает о. Георгий, что среди православного епископата сопротивление печально знаменитой декларации митрополита Сергия и соглашательству Церкви с безбожным сталинским режимом было минимальным в силу "двухвековой привычки к синодальному управлению из опекаемого государством органа высшей церковной власти". Российская империя и до Ленина была беременна большевизмом (Бердяев писал о Петре I как первом большевике).

Затем о. Георгий вполне справедливо критикует в статье о Солженицыне иллюзию о допетровской Руси с её якобы "безгрешной органичной церковной жизнью", приводит цитаты Карташева о "бессильном призраке московской теократии".

И вот получается, что славное "девятисотлетнее российское православное прошлое" рассыпается на глазах. Вот отваливаются двести синодальных лет, вот отпадает и допетровская Русь. Остается пустота. И тут главное противоречие книги. Автор призывает отречься от большевистской России и ему ничего другого не остается, кроме как апеллировать к славной дореволюционной России. Но сам же он фактически признает, что зовёт в никуда. Открывает дверь в пустую шахту лифта. Куда ни наступи в истории государства российского – проваливаешься в пустоту.

"Перед нами лежит то ли еще живое, то ли уже умершее тело нашей страны", – пишет о. Георгий. Сразу приходит на ум евангельское: "Предоставь мертвым погребать своих мертвецов" (Мф. 8:22). Тело заболело, посинело и скрючилось задолго до 1917 года. Чего теребить покойника? Может быть, стоит помолиться: "Упокой, Господи, душу усопшаго раба Твоего" – перешагнуть и пойти дальше?..

Книга протоиерея Георгия Митрофанова ценна тем, что поднимает непростые, но очень важные вопросы. Не у всякого найдется смелости их задать. И тем более не у всякого найдется смелости дать на них честный ответ.

Александр Храмов,
для "Портала–Credo.Ru"

Георгий Николаевич Митрофанов родился 19 марта 1958 года в Ленинграде, в семье капитана 1-го ранга. Окончил исторический факультет ЛГУ, Ленинградскую духовную семинарию и Академию. С 1988 года – священник. Кандидат философских наук, магистр богословия, преподаватель истории Русской Церкви в Санкт-Петербургской духовной семинарии, профессор Санкт-Петербургской духовной академии. Настоятель храма святых первоверховных апостолов Петра и Павла при Академии Постдипломного Педагогического образования.

Из Царицына – в Ленинград

– Подобно многим семьям ленинградцев, моя семья образовалась в результате приезда в город из разных мест и по разным обстоятельствам моих родителей. Моя мама приезжала сюда ещё до войны к своему дяде, который по окончании Царицынского реального училища приехал и поступил в Санкт-Петербургский политехнический институт, детище Витте, и стал инженером-кораблестроителем. Она приезжала к нему в уже ставшую в советское время коммунальной квартиру на улице Ломоносова, в Чернышовом переулке, на которой суждено было родиться мне. Она тогда не предполагала, что её судьба сложится таким образом, что в комнате, где она останавливалась у своего дяди, она будет жить со своим сыном.

Ещё она сюда ездила со своей мамой, моей бабушкой, которая уже тогда поражалась тому, насколько в Ленинграде 30-х годов ещё ощущалась атмосфера той, уже ушедшей, традиции русской культурной интеллигентной жизни, которая ассоциировалась для неё именно с той самой Россией, в которой прошли самый счастливые годы её жизни, я имею в виду годы её детства, отрочества и ранней юности.

Ну, а далее случилось так, что во время войны, когда моя мама, и бабушка, и дедушка, подобно всему населению Ленинграда оказались оставленными в городе, брошенными в зону боевых действий, и были обречены либо погибнуть, либо пережить кошмар этой страшной битвы, они остались в живых. Вернее, тогда произошло очень выразительное для нашей семьи событие. Подобно всем жителям города, они, уже лишенные возможности жить в своих домах, разрушенных, сгоревших, ютились в подвалах, в землянках. И вот мой дедушка, уже немолодой человек, отправился за водой и, возвращаясь, был убит. Осколком снаряда ему оторвало голову. Вот эта смерть на глазах у семьи моего деда стала во многом символичным событием для всей нашей семьи. Я попытаюсь рассказать об этом, имея в виду, что это во многом объяснит ту атмосферу, в которой я формировался с раннего детства.

Дело в том, что мой дедушка происходил из очень интересной семьи весьма почтенного жителя Царицына, купца, происходившего из московских старообрядцев, из беспоповцев, но перешедшего в православие. В семье была очень живая демократичная атмосфера. Но мой дед, которого прадед прочил в свои преемники, представлял собой ту самую категорию купеческой «золотой молодежи», мечтавшей просто весело и счастливо жить в той самой России, которая, казалось, будет всегда.

Потом наступила гражданская война, Первая мировая война, и он, живший тогда в Москве, проходивший практику у своего дяди, московского купца, и поучившись, кажется, в коммерческом институте, предпочел поступить бухгалтером на один из военных заводов, чтобы получить бронь. Он избежал участия в Первой мировой войне, проводя время в ресторанах, у цыган, в опере. Надеясь, что эта жизнь продолжится навсегда. То же самое и Гражданская война. Пребывание на военном заводе избавило его и от этой необходимости. А потом, когда все уже закончилось, он вернулся в Царицын, у его отца не осталось ничего. И потенциальный преемник большого хорошего дела поступил работать на советский завод, где он дорос до должности коммерческого директора к началу уже Второй мировой войны.

Вся жизнь в семье моей мамы происходила в воспоминании об этом прошлом, в котором так было хорошо. К деду собирались его приятели, недорепрессированные и не уехавшие из Царицына. Они играли в преферанс, пели романсы и оплакивали ту жизнь, которую мой дед так даже и не попытался защитить.

А моя бабушка несла в своем сердце память о другом человеке, так и не ставшем её мужем, но ставшем её первой любовью, деникинском офицере. Когда она только закончила гимназию, началась революция, Гражданская война, и после вступления в город белых, она познакомилась с капитаном Иваном Георгиевичем Муромцевым, командовавшим бронепоездом «Орел». Я с ранних детских лет помню восторженные слова вчерашней гимназистки, влюбившейся в молодого офицера. Ему было всего 26 лет, он уже занимал полковничью должность, командовал бронепоездом. Их роман продолжался недолго. Осенью 1919-го года бронепоезд был переброшен на Украину, и вскоре она получила известие, что он погиб.

Моим дедом стал другой человек, с другой судьбой. Но что объединило их? Я уже сказал, что мой дед погиб во время Сталинградской битвы, случайно, от случайного осколка, причем, погиб в день Рождества Богородицы 21 сентября 1942-го года. А потом уже, через много-много лет мой сын, будучи в Париже, в храме иконы Божьей Матери «Знамение», в музее, которым когда-то руководил Андрей Дмитриевич Шмеман, обнаружил рассказ о том, как погиб командир бронепоезда «Орел» капитан Муромцев. Во время артиллеристской дуэли с советским бронепоездом, ему осколком снесло голову. И произошло это 21 сентября, но 1919 года. Почти одинаковая смерть. С той лишь разницей, что мой несостоявшийся дед погиб в 26 лет, защищая Россию, в которой так было хорошо моему состоявшемуся деду, не удосужившемуся защитить её.

Вот почему часто в своих проповедях и лекциях я дерзаю говорить о том, что мы, живущие ныне в России, являемся потомками не лучших, а худших русских людей. Ибо у лучших русских людей дети либо не родились, либо родились в изгнании. А рождались в Советском Союзе в основном дети у тех, кто историческую Россию либо разрушал, либо не защищал. Эта вина остается сегодня, по сути дела, непреодоленной и многими из нас не осознанной.

Чтобы довести до конца свой рассказ о попадании в Ленинград семьи моей мамы и бабушки, я хочу напомнить, что из двухсот тысяч населения в Сталинграде оставалось около восьми тысяч человек. Они были лишены всего. И вот в Сталинград приехал брат моей бабушки, который был кораблестроителем Балтийского завода и вывез их в Горький. Показательная деталь той поры. Бабушка была бухгалтером, и брат предложил ей поступить на работу на кораблестроительный завод, на котором работал он, но нужно было заполнить в первом отделе анкету. Моя бабушка пошла обреченно заполнять анкету, где в графе, была ли она на оккупированной территории, она написала, что была. Начальник первого отдела посмотрел и говорит: как же так, вы же были в Сталинграде, а Сталинград не был сдан. Пишите заново. И так она написала, что не была на оккупированной территории, была принята на завод. Советская пропаганда в данном случае оказалась действующей во благо её судьбы.

А брат ее умер от туберкулеза в 1944 году, и так, как у них не было ничего, кроме его комнаты в Петербурге, они вернулись сюда. Так, совершенно неожиданно для себя, семья моей мамы, семья с такими давними царицынскими корнями, оказалась здесь, в Ленинграде, в хорошо знакомой для них квартире на улице Ломоносова.

Что касается моего отца, то у него была другая судьба. Он был старше моей мамы более чем на 20 лет, и происходил из крестьян Тульской губернии, и прошел путь от рабфаковца, краснофлотца, выпускника политехнического института, до капитана I ранга. Он был морским офицером во время войны, потом закончил военно-морскую инженерную академию имени Крылова, в общем, у него была довольно успешная карьера. Он ощущал себя плоть от плоти человеком советским. Он действительно считал, что благодаря тому, что произошло в нашей стране, стал тем, кем он стал.

Коммунальное детство

Брак моей мамы и моего отца, наверное, был обречен на неудачу. Они были очень разные. Впрочем, один эпизод я не могу не вспомнить. Они действительно развелись вскоре после моего рождения, но вот как раз когда я родился, а родился я в 1958-м году, конечно, встал вопрос о моем крещении, а это был период хрущевских гонений. Мой отец уже ожидал адмиральской звезды, поэтому он настоял на том, чтобы меня крестили только на даче, максимально законспирированным образом.

И вот рассказ о моем крещении для меня тоже очень примечателен. Моя мама и бабушка решились законспирироваться основательно. Дачу мы снимали в Мариенбурге, где был действующий храм, но крестили меня в храме в Гатчине, который находится поблизости. Крестили тогда двоих младенцев. Одного тщедушного, худого, который все время плакал, а другого, то бишь меня, такого же почти, как сейчас, – полного, с перетяжечками и очень радостного. Священник погрузил меня в купель трижды, а я при этом не только не смутился, но почему-то хохотал и поджимал ноги, требуя дальнейших погружений. Вот они и случились в этом храме, храме святого апостола Павла, ровно через тридцать лет после моего крещения, я был в 1988-м году рукоположен тогдашним нашим митрополитом Алексием (Ридигером) в пресвитерский сан.

Моей крестной была сослуживица моей бабушки, являвшаяся членом партии. Конечно, ни о какой катехизации, ни о каком религиозном воспитании не приходилось и говорить в годы моего детства. Наоборот, я прошел через типичную советскую систему детского сада. Потому что жили мы в тяжелых условиях. После развода с моим отцом, моя мама, бабушка и парализованная прабабушка жили в одной комнате в коммунальной квартире. Меня отправили в детский сад. И вот уже тогда я в глубине своего сердца возненавидел любую форму коллектива, коллективного воспитания. Мне казалось, что люди, которые с ранних лет призывают меня радостно идти в детский сад, лгут. Лгут дети, которым якобы радостно в этом детском саду. Лгут дети в тихий час, изображая, что они спят, хотя хочется просто играть и жить активной детской жизнью. Ощущение вот этой окружающей меня фальши стало сопровождать меня очень рано.

Иная жизнь

Но, одновременно, вокруг меня был город. То, что я жил в центре Петербурга, тогда Ленинграде, постоянно напоминало мне о существовании какой-то иной жизни. И надо сказать, что я много времени проводил с бабушкой, дачу мы снимали, как правило, в Павловске или в Царском селе. Я и летом пребывал в состоянии той самой петербургской России, которая совершенно не напоминала тот мир, который меня окружал. Ощущение того, что я живу в городе, в котором должны были быть другие люди, и должна была быть другая жизнь, сопровождало меня с ранних лет.

Мы жили в квартире в довольно тяжелых условиях. Там было 27 человек на одну ванную и на один туалет. В основном, это были люди пролетарского статуса. Но была одна семья, семья сына последнего владельца фортепианной фабрики «Красный октябрь», а когда-то Дидерихса, и вот с ними у нас были довольно теплые взаимоотношения. Так сказать, интеллигенты и в этой ситуации ощущали себя противопоставленными окружающей среде. Их комната со старинной мебелью была для меня ещё одним окном в тот другой мир, в который меня так тянуло с самого начала.

Вот это ощущение, что я живу ложной жизнью, а возможна жизнь подлинная, меня сопровождало с детства. И подпитывалось, конечно, тем, что моя мама, которая закончила после ряда метаний и поисков себя, сначала институт культуры по специальности «библиограф технических библиотек», а потом институт патентоведения, всю жизнь жила литературой и театром. Как, впрочем, и моя бабушка, мечтавшая когда-то быть актрисой. И вот эта литературно-театральная атмосфера, а в радиусе 15 минут ходьбы от меня находилось полдюжины замечательнейших театров: БДТ имени Горького, Александринский театр имени Пушкина, театр комедии, театр Комиссаржевской, театр Ленсовета – все это наполняло мою жизнь ощущением, что подлинная реальность – это то, о чем пишут в книгах, прежде всего, в классических произведениях русской и европейской литературы.

Конечно, это было совершенно ложное мироощущение, но оно позволяло мне, так или иначе, противостоять окружающей среде и не терять самого себя. Меня никогда не отправляли на дачу с детским садом, никогда не отправляли в пионерский лагерь, и лето для меня было всегда самым притягательным временем года.

Школа

Я попал в школу, некогда выдающуюся. Это было коммерческое училище, превращенное в 206-ую общеобразовательную трудовую политехническую школу. Так назывались все основные школы тогда. Но что поражало меня в этой школе: наряду с такими узнаваемыми по опыту детского сада, не любящими детей женщинами я видел там призраки прошлого. Медные ручки на дубовых дверях. Старинные парты. Очень уютные классные помещения, в особенности два кабинета: физики, наполненный добротными дореволюционными учебными пособиями, и кабинет биологии, в котором пробирки с заспиртованными рептилиями сохраняли на стенках латинские надписи. Это были частички того самого мира, которого уже не было в этой школе.

Собственно, с этого момента и начинается мой интерес к истории. С ранних школьных лет я хотел узнать ту страну, которой меня лишили, чтобы хотя бы представлять то, что могло бы быть в моей жизни. Этому способствовал, в первую очередь, умеренный антисоветский настрой моей семьи, и, конечно же, сыграло роль противостояние моей мамы и моего отца. Конечно, при любом варианте распада семьи, ребенок тяготеет к матери, которая остается, нежели к отцу, который уходит. Но для меня отец был не только человек, бросивший меня, но и человек, который всем своим образом жизни олицетворял тот мир, который был мне враждебен. Это не значит, что я не переживал по этому поводу.

Я вспоминаю, как однажды он пришел в школу, пообщаться с моими соучениками, рассказать о войне. Я шел рядом с ним по коридору, такой счастливый, гордый. Он шел в мундире, со своими орденами. У него был боевой орден Красного Знамени, два ордена Красной Звезды, что для морского офицера было немало. С кортиком. Вот это был период, когда я готов был простить ему все, даже то, что он такой советский офицер. Я тогда был в четвертом классе, у меня уже были приоритеты расставлены очень определенно: белые – хорошие, потому что бабушка так рассказывала об этом коротком периоде своей юности, когда белые были в Царицыне, красные – это плохие.

Неведомый мир

Я много читал и благодаря чтению художественной литературы и одновременной обращенности к историческому прошлому, я стал задумываться над религиозными темами. Я помню ещё один эпизод, который побудил меня вдруг почувствовать, что должен быть какой-то мир должный. В детском саду я всегда противостоял неформальным лидерам, которые появлялись в группе. В этом противостоянии я пребывал в одиночестве. Иногда начинал общаться с теми или другими, но какую-то альтернативную группу создать не получалось. Я оставался всегда один.

И вот я помню, когда мы однажды гуляли, это было в Щербаковом переулке, санок было мало, санки друг у друга рвали, мне было противно участвовать в этом вырывании санок. Я дождался, когда большая часть детей была разобрана, и решился, наконец-то, спокойно кататься на этих санках. Но воспитательница запретила: раз уже все ушли, сиди и жди, когда за тобой придут. Я улегся на скамейку, расплакался, а потом смотрел на серое петербургское небо и рассуждал, что должен же где-то быть мир, где санок хватает для всех. Вот это было одно из первых ощущений, что миру ложному должен противостоять мир должный, до которого я должен докопаться. Он у меня долгое время ассоциировался с исторической Россией, которую я, конечно, идеализировал.

Я впервые задумался о жизни религиозной, христианской, когда стал читать где-то классе в четвертом, пятом, шестом, европейскую литературу. Я даже могу назвать авторов, которые развернули мой взор в сторону христианства. Это Вальтер Скотт и Виктор Гюго. У нас дома был Новый Завет, который мне было довольно сложно читать. Я уже тогда отдавал себе отчет в том, что Священное Писание требует какой-то предварительной подготовки для его понимания. И вот я вспоминаю, как уже опаздываю в школу, но прочитываю одну главу из Вальтера Скотта, а самое главное – лазаю по примечаниям, где объясняется образ тех или иных библейских персонажей – кто такой Авраам, кто такой Самуил, кто такой тот или иной пророк и так далее.

Через примечания к роману Вальтера Скотта, посвященного пуританским темам, я открывал для себя мир Библии. Ну, а книгой, которая развернула меня к христианству, оказалась, конечно, «Отверженные» Виктора Гюго, его образ епископа Мириэля, как и образ Жана Вальжана, стали для меня образцами той самой жизни, которая должна иметь место и в моей судьбе. Это был где-то шестой класс.

В семье меня ориентировали на то, чтобы я стал инженером, а я упорно, учась на четверки по математике, физике и химии, смотрел в сторону гуманитарных наук, хотя то, как преподавали в школе историю и литературу, было для меня совершенно неприемлемо. Я изначально не верил ничему, что мне говорили учителя истории и литературы и пытался искать альтернативную точку зрения всему, чему они меня учат. Это было, безусловно, неплохо.

С этого времени начинается мое ещё более глубокое погружение в историю, а в восьмом классе происходит кризис. Кризис, связанный с тем, что умирает моя бабушка, и её смерть делает для меня религиозную жизнь уже совершенно конкретной, в том смысле, что я начинаю ходить в церковь. Это 1973 год. Переживание смерти как вот такой реальности, которая требует не просто размышлений, не просто воспоминаний об историческом прошлом, а непосредственно экзистенциальное вхождение в ту реальность, о которой я читал в истории.

Церковь – это то единственное, что осталось из прошлого, но это то единственное, что поможет выжить в настоящем. Девятый-десятый класс я вообще перестал учиться, я читал только то, что хотел, сполз на тройки. Правда, я блистательно отвечал на уроках истории, понимая, что я вру, говоря то, что требуется учителям. Учась в десятом классе, я понимал, что в стенах этого коммерческого училища учились и те, кто ушел в Ледяной поход, кто боролся с большевиками. Тут, конечно, и советский кинематограф сыграл свою роль.

Вы наверное помните фильмы, в которых плохие белогвардейцы выглядели гораздо лучше хороших красных. И вот я вспоминал те или иные образы, на уроках истории, ответив как следует то, что нужно, о решениях какого-нибудь съезда. Сидел, прислушивался к гулу шагов по коридору, и представлял, как входит ко мне в класс отряд белогвардейцев. И говорит: «Кто с нами?» Я бы конечно сказал: «Я!» – «Докажи, что ты с нами, убей директора школы!» А он преподавал у нас историю, я представлял, как я насаживаю его на штык трехлинейной винтовки.

Конечно, все это было довольно придумано. Мне жалко, что и я, и многие другие мои мыслящие сверстники были обречены в том мире не учиться нормальным образом. Вот мне, гуманитарию, надо было бы штудировать языки, читать тексты по-гречески, по-латыни, систематически заниматься гуманитарными науками, – то, без чего эрудиция невозможна. А ничего этого не было. Я был лишен нормальной гуманитарной школы, которой уже не было в России к тому времени.

Мое поступление в университет оказалось в значительной степени ущербным. Я шел туда с неохотой, уже тогда размышляя о духовной семинарии, в которой даже ещё ни разу не был. Но казалось само собой разумеющимся, что я должен получить высшее образование. В университет поступал с противоречивыми чувствами, предполагая, что там будет неправда, идеология. Недобрал полбалла, поступил на вечернее отделение, и после первого курса попал в вооруженные силы. Причем, не куда-нибудь, а именно на флот.

Испытание армией

Проклятьем моего детства и отрочества было желание моего отца вырвать меня из дурного влияния женщин, воспитывавших меня, и определить сначала в Нахимовское училище, а потом в Военно-морское училище. Он мне предлагал на выбор Фрунзе или Дзержинку, респектабельные училища. Но я от всего этого отбивался, и все равно, флот меня не миновал.

Три года военной службы для меня были, конечно же, очень тяжелым испытанием. Я воспринимал это просто как Достоевский каторгу. Я боготворил Российский Императорский Флот, Императорскую Армию и ненавидел армию советскую, советский военно-морской флот. Принимая присягу, ощущал себя отступником. Я не решился оставить крест, который носил на себе, когда пошел в вооруженные силы.

И надо сказать, что годы моей службы были годами довольно тяжелых размышлений, благо случилось так, что сама служба не была такой уж тяжелой. После полугода учебки, которую я проходил в Архангельске, в бывшей Соловецкой школе юнг, я потом два с половиной года служил в Лиепае, в Прибалтике. У меня ни с кем не было хороших доверительных отношений, кроме одного человека. Это был тоже недоучившийся студент, литовец, который был католиком, литовским националистом, и с которым мы быстро нашли общий язык.

Мой русский национализм, православие, неприятие окружающего мира, очень гармонировали с его национализмом. Я довольно много читал. Уже не только художественную литературу, но и философскую, благо была такая возможность. Конечно, это была ненормальная форма чтения. Когда, читая, скажем, критические исследования о Кьеркегоре, я выискивал, выписывал многочисленные цитаты, разбросанные в этом исследовании. Когда, читая сборник современных авторов, критиковавших экзистенциализм, я, опять-таки выписывал цитаты. Попытка добраться до первоисточника, не имея возможности с ним иметь дело.

Это был опыт самостоятельной интеллектуальной жизни, каких-то переживаний, страданий, который как-то в общем и целом помогли мне, воспитанному практически по-обломовски, двумя беспредельно меня любившими женщинами, пережить будущее соприкосновение с реальной советской жизнью.

Ну, а далее, пройдя три года службы, я вернулся в университет, но уже по окончании второго курса решил его бросить. И не бросил только по той причине, что мой научный руководитель предложил мне, так как я учился на одни пятерки, вариант завершения оставшихся четырех курсов за два года, сдавая в год по два курса. При условии, если я буду сдавать на пятерки. Таким образом, я закончил шестилетний университетский курс за четыре года и вышел из его стен уже с полным убеждением, что я не буду советским историком.

По инерции я продолжал работать над кандидатской диссертацией у моего дипломного оппонента, Валентина Семеновича Дякина, довольно крупного историка из института истории. Темой моего диплома было образование кадетской партии, взятое не случайно. Ведь в кадетской партии было немало русских религиозных философов, а именно о них я более всего и грезил в свои студенческие годы.

Именно их слепые ксероксы я читал денно и нощно. И пришел, конечно, к дикому убеждению, что русская религиозная философия содержит в себе всю полноту мировой религиозной философской культуры. Но, коль скоро многие из них были кадетами, то я и решил совместить свои занятия исторические с моими философскими учениями, чтобы понять, что побуждало этих людей занимать ту или иную позицию в политической области.


Церковная жизнь

Вернувшись из армии, я стал ещё более активно ходить в храм. Впервые я стал ходить в храм, где я не просто присутствовал на богослужениях, а уже общался с какой-то средой. Это был храм Духовной Академии. В летний сезон 1980-го года в связи с Олимпиадой этот храм продолжал функционировать, чего не было раньше во время каникул, и вот я туда впервые попал, слушал проповеди тогдашнего ректора архиепископа Кирилла, нынешнего Патриарха, увидел целую плеяду выдающихся образованных священников.

Тогда же, в 80 году, я познакомился с остающимся для меня одним из самых близких наших преподавателей . Именно он дал мне впоследствии рекомендацию в духовную семинарию. Тогда я пытался совмещать пребывание в университете с посещением храма Духовной Академии. В то же время и в том же храме я познакомился и со студентом Духовной Академии, тогда дьяконом Георгием Кочетковым. Пожалуй, общение с отцом Ианнуарием и отцом Георгием Кочетковым было для меня наиболее примечательными фактами посещения академического храма.

Отец Ианнуарий настаивал, чтобы я завершил обучение в университете, что и случилось. Он говорил и о том, что дальше хорошо было бы продолжить заниматься наукой. Но вопрос вставал ведь не только о будущей работе, с которой мне, кстати, повезло: после университета я попал в отдел рукописей государственной публичной библиотеки, в группу русских фондов XVIII – XX века. По советским временам это была тихая заводь. Потом я даже работал в филиале отдела рукописей, который находился в доме Плеханова, а там были собраны фонды профессоров Духовной Академии, все абсолютно, которые сохранились к тому времени. Работа в архиве избавляла историка в советское время от избытка идеологии. Можно было, занимаясь источниковедческими вопросами, избегать исторического и политического агитпропа.

Любая полуправда была тогда уже не по душе, и я очень тяготился своей работой. Я забросил диссертацию. А на работу отходил три года, чтобы уполномоченный совета по делам религии, который и решал судьбы всех поступавших в духовную семинарию, не прицепился к тому, что мой диплом остался не отработанным. То есть, я подготовился к поступлению в семинарию заранее, очень серьезно, понимая, что это будет непросто. Ибо тогдашняя власть делала все, чтобы не допускать в духовную семинарию людей с высшим, а тем более гуманитарным, образованием. А митрополита Никодима тогда уже не было.

И вот надо сказать, что таким очень выразительным эпизодом на моем жизненном пути стала следующая история. Я уже закончил университет в 1982 году, тогда же вступил в брак. Тут тоже, наверное, нельзя не сказать об эпизоде, который хорошо характеризует меня со всем положительным и отрицательным, что было во мне. Вернувшись с военной службы, я прервал все отношения со своим отцом. Он предложил мне продолжать общаться, но я пришел с военной службы в ещё большем убеждении, что такие люди, как мой отец, будучи профессиональными военными, уничтожали и уничтожают мою страну, ту Россию, которую я любил, и отношения у нас с ним невозможны.

А потом я встретился со своей будущей матушкой (познакомились мы с ней в историческом архиве), которая поразила меня незаурядностью личности. Для меня это была очень яркая женщина. Я тогда, конечно же, размышлял о монашестве. Мне очень трудно было примириться с тем, что совершенно не вовремя в моем поле зрения появилась какая-то женщина, которая может помешать мне реализовать мой замысел. Хотелось полноты церковной жизни. А какая может быть полнота без монашеского и священнического служения одновременно?

После полугода общения у нас произошло объяснение, когда я поставил её перед выбором: хранить мне верность в течение двух лет и ждать, пока я решу, вступлю ли я с ней в брак или приму монашество. Она ответила, что это жестоко, так нельзя ставить вопрос.

Мы расстались. Я помню этот летний день очень знойный. Я тогда не употреблял спиртное вообще. Кстати сказать, показательно, что в армии то, что я не употреблял спиртного (а во мне ещё в то время жило влияние толстовства и существовавших в семье старообрядческих традиций), плюс не участвовал в любовных похождениях (а там, подчас, была ситуация, что своих возлюбленных приводили прямо на место боевой службы), не ругался матом, привело их к убеждению, что я сектант. А услышав, как я после отбоя читаю правило, они точно решили, что я баптист.

Очень показательно. Предположить, что молодой человек может быть православным – невозможно, только баптист.
Ну, так вот. Я вот такой очень правильный молодой человек после этого объяснения купил бутылку коньяка, стал тоскливо смотреть «Неоконченную пьесу для механического пианино» – один из моих любимейших фильмов, и вот там был эпизод, который решил мою судьбу. Если вы помните, во время своей истерики Платонов бежит, крича, что всех избавит от себя, раз жизнь его не удалась, покончит с собой. А его жена бежит вслед за ним. Вот смотря эту сцену, я вдруг почувствовал, что случись такое со мной, моя бы Марина Александровна за мной бы никогда не побежала, а закричала бы мне: не верю!

И остановила бы меня на пути такого идиотского самовыражения, самоутверждения. Я тогда понял, что это человек, благодаря которому я не просто буду, может быть, счастлив, а я буду жить какой-то активной творческой жизнью и буду развиваться, совершенствоваться, и потерять этого человека нельзя. Мы восстановили наше общение, и пришли к компромиссу. Мы решили вступить в брак через два года после окончания нами университета.

Так вот я женился, работал в приличном месте. Мы совершенно не думали о детях, не хотели детей, поэтому ребенок у нас родился прямо через год, видимо, для того, чтобы ощутить полноту семейной жизни. Вот в это время с маленьким ребенком, в довольно сложных жилищных условиях (благодаря рождению ребенка нам дали ещё одну комнату, но мы оставались в коммуналке) я вдруг столкнулся с ситуацией, когда мой научный руководитель, подобно многим крупным ученым, бывший человеком антисоветски настроенным, но писавший правильные книги – в частности, по истории русского либерализма – стал говорить мне о необходимости, пока я ещё комсомолец, вступить в партию. Казалось, это полный абсурд. Но я от некоторых священников слышал нечто подобное, что да, Церкви нужны люди, которые были бы связаны с нашей наукой, культурой, а тут не займешь никаких должностей без партийности.

Старцы и свобода выбора

И вот, желая скорее получить санкцию на что-то такое недолжное, я впервые в жизни отправился к старцу.

Летом 1983-го года я приехал к . Я его встретил в совершенно нетипичном для старца облике. Он был одет в какое-то женское пальто, хотя было жарко, в галоши на башмаках. Узнав, что я пришел к нему за советом, он пригласил меня в храм, облачился в подрясник, и когда я ему рассказал о моем главном вопросе, о том, что я сейчас решаю свое будущее, продолжать мне мою диссертацию или нет, от меня требуют вступления в партию, как это совместить с христианской верой.

И вдруг он мне сказал, хотя я, конечно, точно не могу воспроизвести неповторимости его речи: «Если ты христианин, ты можешь всё. Христианин все может. И ко мне приезжают разные люди» – он назвал нескольких академиков, членов партии, и у Христа были тайные ученики. – «Христианин может всё. Но ты подумай, нужно ли тебе всё это?»

И вот после этих слов я вдруг почувствовал, что все это мне не нужно. Я вообще человек очень домашний, очень такой комнатный, автостопом тогда добирался до него, автостопом уезжал от него. Я вышел с ощущением поразительной свободы. Христианин может всё. Но нужно ли ему творить нечто. Все мне можно, но не все полезно. Собственно, вариант этих слов апостола Павла здесь и прозвучал.

И вот эта разовая встреча с отцом Павлом дала мне очень важный урок того, что суть христианства – это свобода и ответственность. Я шел к старцу, дабы освободиться от собственной воли, а получил от старца указание на то, что нужно не бояться принимать на себя ответственность.

Примерно в это же время начинается мое общение с другим довольно известным священником, даже старцем, которое продолжалось до его кончины в 2007 году, почти четверть века. Надо сказать, что это тоже для меня очень важный урок, потому что впервые от отца Василия я услышал слова: «я очень боюсь, что будет с тобой в духовной школе. Тебя же там затюкают». Вот такое странное слово, я со временем стал понимать, что оно означает.

Он отдавал себе отчет в том, какая довольно жесткая система, существует в духовной школе советского времени, которую я прошел. И дело было не в семинарии и академии как таковых, но в тех внешних условиях, в которых они существовали, которые создавались отнюдь не священноначалием, а прежде всего, власть предержащими, допускавшими существование этих духовных школ. Да, это было серьезное испытание, но я решил в данном случае жить в гармонии с самим собой, и решил поступать в духовную школу.

Пока я третий год отрабатывал диплом в отделе рукописей. И вдруг в конце осени, по-моему, архиепископа Кирилла резко перевели в Смоленск. А он был единственной надеждой, потому что при его авторитете была возможность ожидать, что уполномоченный допустит поступление. Вообще ведь ленинградцев принимали очень скупо: была небольшая квота, а с высшим образованием, особенно с гуманитарным, вообще было сложно поступить. И только авторитет сначала митрополита Никодима, а в дальнейшем архиепископа Кирилла давал основание надеяться, что ленинградцу с высшим образованием можно будет поступить.

И вдруг его переводят. Преемником его становится архимандрит Мануил (Павлов), нынешний петрозаводский митрополит. Он, конечно, не обладал таким авторитетом, и вот будучи на приеме у него, я услышал слова, самые такие, может быть, максимально искренние, которые мог сказать ректор абитуриенту. Он мне сказал: «Подумайте, у вас уже завершенное образование, работа хорошая. Перспективы какие-то, семья, ребенок. Вы подадите к нам документы, а мы, возможно, не сможем вас принять не по своей воле. А мосты уже все будут сожжены». Образ сожженных мостов меня, двадцатисемилетнего, конечно, вдохновил ещё больше. Я сказал: «Тем более. Я буду поступать».

Ну, а далее началась психологическая подготовка к этому поступлению. С одной стороны, меня консультировал отец Ианнуарий, который должен был мне дать рекомендацию. Почему не отец Василий? Потому что рекомендации отца Василия были чреваты отказами. Он считался весьма неблагонадежным в сознании уполномоченного Совета по делам религии по Ленинграду и Ленинградской области.

Отец Мануил консультировался с митрополитом Антонием, очень осторожным, особенно после своего белорусского служения, в чем-то сломленным человеком, причем очень любившим науку, культуру, тяготевшим к таким редким интеллигентным абитуриентам, поступавшим в семинарию. Была придумана целая комбинация. Мне было рекомендовано в июне месяце уволиться из отдела рукописей, поступить в сторожа, чтобы поступать из сторожей в семинарию: человек с высшим образованием, ушедший в сторожа – это какой-то странный, юродивый, наверное, раз в семинарию пошел.

Другое дело, что в сторожах или кочегарах нельзя было долго находиться человеку с высшим образованием. Это был признак диссидентства. А главная проблема заключалась в том, что я ещё по возрасту оставался в комсомоле, а забрать свою учетную карточку из райкома было невозможно, она не выдавалась на руки. И вот митрополит Антоний рекомендовал мне не подавать заявление о выходе из комсомола до поступления в семинарию.

Конечно, я шел в никуда, шансов поступить было не так уж много, а у меня уже была семья, и, в общем, состояние сына было таково, что трудно было представить, что его удастся определить в детский сад. Значит, моя будущая матушка должна была оставаться с ним, а я лишался зарплаты, и, в общем, не понятно, какая у меня перспектива. Я перешел в сторожа, где я стал получать вместо ста тридцати – семьдесят рублей. Подал документы в академию.

Между семинарией и КГБ

Документы принимались до 1 августа, а экзамены были в конце августа. Я отдавал себе отчет в том, что подача документов предполагает, что дело абитуриента сразу попадает в руки уполномоченного Совета по делам религии, который по своим КГБшным каналам начинает устанавливать личность человека. Отец Ианнуарий предположил, что меня, скорее всего, вызовет уполномоченный, либо, что чаще всего делалось, я получу повестку из военкомата, где со мной будет проводить профилактическую беседу какой-то офицер КГБ. Конечно, соприкосновение с этим ведомством тогда было довольно-таки неприятным, тем более, что я ничего вроде бы незаконного не делал.

И вот я подал документы в начале июля и почти два месяца ждал, когда же меня вызовут. А меня не вызывали. Я сдал экзамены, после которых мне была выдана справка, что я выдержал экзамены в семинарию, но ещё не зачислен. И было предложено пойти сразу же в райком, подать заявление об исключении из комсомола, так, чтобы оно было максимально сдержанным и одновременно привело к максимально быстрому исключению из комсомола.

Я это сделал, пойдя в Куйбышевский райком комсомола во дворце Белосельских-Белозерских. Я встретил там не «павлов корчагиных», а таких уже довольно вальяжных, ленивых функционеров, которые тогда ещё не знали, что через несколько лет они будут работать во всяких совместных предприятиях и превращаться из комсомольских работников в ударников капиталистического труда. Но идейного огня в них не было.

Я принес им заявление с просьбой исключить меня из комсомола, в связи с несовместимостью моих религиозных убеждений с программой ВЛКСМ. Показал справку из семинарии, сказал, что будет большой скандал, если меня не исключат. И мое персональное дело поставили на ближайшее бюро райкома.

Придя вечером домой, я вдруг услышал, что меня позвали к телефону у соседей. Когда я подошел к телефону, я услышал зловещие слова: «С вами говорят из управления госбезопасности. Мы хотим с вами встретиться». В такое-то время на площади Ломоносова рядом с моим домом. «Подходите». Ну что я мог сказать? «Так я же вас не знаю». – «Мы вас узнаем». Я больше ничего не сказал, в голове стали какие-то жуткие картины, как мне чего-нибудь вколют, как я подпишу какой-нибудь документ о сотрудничестве и прочее.

Машин было тогда мало. Когда я появился на площади, я не увидел черной «Волги». Стоял то ли «Москвич», то ли «Жигули», то ли «Запорожец», что-то несолидное, из которого вышел всего лишь один человек, предъявивший мне удостоверение майора, посадил в машину, и началась беседа. Потом я уже узнал из бесед со студентами, что это был майор, курировавший Духовную школу.

Разговор происходил характерный для стилистики того времени. Мы живем в стране демократически свободной, у нас свобода вероисповедания, вы решили поступать в семинарию – ваше право. Вы – человек вполне благонадежный, с красным дипломом закончили университет, отслужили в вооруженных силах, все хорошо. Пожалуйста, поступайте. Но, Вы же понимаете, что и священнослужители остаются гражданами нашего государства, и они тоже должны исполнять свой долг. Вы ведь, наверное, знаете некоторых в академии – и тут были названы имена трех священнослужителей, ныне здравствующих, о которых я до сих пор думаю, почему именно эти имена были мне названы как пример людей, служащих замечательной Церкви и государству. Но есть и другие, такие, как этот Георгий Кочетков, его исключили из академии, а то он все тут пылил – я это слово запомнил – «пылил» – миссионерством. Я напрягся, имея в виду наше с ним знакомство. Но, видимо, сведений по этому поводу у него не было.

Я стал говорить о том, что я хочу быть священником, хочу учиться. – «Да-да, Вы будете учиться, сразу сдавать за несколько курсов. Таких людей, как вы, поступает мало. Такие люди ценны, в частности, в международных диалогах Церкви. Это все хорошо и нужно и государству, имейте в виду, что от этого не надо уклоняться» – «Нет», говорю, «я хочу быть священником». – «Нет, Вы должны принимать участие. А мы будем вам помогать, это может способствовать вашей карьере. Ну а пока Вы, наверное, будете интенсивно учиться, форсировано осваивать семинарский курс. Но мы с Вами периодически будем встречаться. А Вы об этих встречах не должны, конечно же, никому рассказывать».

Вот здесь опять наступил для меня значимый момент. Я почувствовал, что нельзя не реагировать на эту фразу. Я ему сказал: «с вашим ведомством у меня общения не было, для меня это нравственная проблема. Как же на исповеди я не должен, по-вашему, об этом говорить?» Он посмотрел на меня, видимо, оценивая, то ли я свихнулся уже на религиозной почве, то ли я даю понять, что не будет абсолютно во всем игры по их правилам, и сказал, что есть вещи, о которых и на исповеди не говорят.

Далее мы расстались. В духовную школу меня приняли. Из комсомола меня исключили. Я закончил семинарский курс за год, митрополит Антоний благословил меня быть помощником заведующего в библиотеке. Примечательно, что заведующим библиотекой тогда был профессор-протоиерей Владимир Мустафин, с которым у нас сложились очень глубокие, доверительные отношения уже тогда. А другим его помощником был Юрий Петрович Аввакумов. Блестящий выпускник кафедры классической филологии, впоследствии дьякон, пришедший за год до меня тоже из публичной же библиотеки, после университета в семинарию. Впоследствии его судьба сложилась довольно своеобразно. Он сейчас – клирик греко-католической церкви и профессор, кажется, в Германии.

Так начался, я считаю, самый счастливый, самый вдохновенный этап моей жизни – этап пребывания в духовной школе в качестве студента и сотрудника библиотеки. Отмечу тоже выразительную деталь. Я пришел получать свою первую зарплату, а мы, конечно, натерпелись за это время очень, были тяжелые материальные условия, сына мы так в детский сад и не отдали. И вдруг я получил двести рублей. По тем временам это была огромная зарплата.

Так я несколько месяцев получал двести рублей, а потом пришла бумага из налоговой инспекции об очень высоком налоге. И следовало, что из двухсот рублей я где-то шестьдесят рублей должен был передать в налоговую. Вот так я впервые столкнулся с тем, что такое налогообложение Церкви, вернее, служащих в Церкви, советским государством. Казалось бы, Церковь существует на добровольные пожертвования верующих, то есть, зарплаты и пенсии, которые уже были налогом обложены. И теперь на них вот такой вот зверский налог.

По окончании второго курса академии я принял священный сан, я даже сейчас сам удивляюсь, как, в общем-то, это было легко, может, это от возраста, от общей атмосферы в стране, а это уже была вторая половина восьмидесятых – начало сдвигов, перемен. И эти перемены отразились и в моей судьбе. Летом 1987 года, когда я уже заканчивал первый курс Академии, я прекрасно понимал по духовной школе, какие священнослужители тесно связаны с КГБ, какие меньше, кто из студентов с ними сотрудничает, кто нет – это, в принципе, нетрудно было обнаружить.

Для нас мерой откровенности была, в частности, способность рассказать о своем пути соприкосновения с ними. И вот в 87-м году мне позвонил опять этот голос, и сказал: «Вы заканчиваете работу в библиотеке тогда-то, приходите к гостинице «Москва». Мы с вами там побеседуем». За эти два года я уже и забыл, что они существуют и в моей жизни.

С тоской я ожидал окончания рабочего дня. Но неожиданно появились инспекторы Академии, а это была должность, предполагавшая тесные связи с пятым управлением госбезопасности, и сказали, что библиотеку закрывать нельзя, потому что приезжает помощник одного из секретарей ЦК КПСС Лигачева, который осматривает Духовную академию. Ну и я так и остался в библиотеке, в ожидании, когда появится этот партаппаратчик. Просидел около двух часов, партаппаратчик появился, прошел по библиотеке и ушел. А я для себя сделал вывод, что раз время назначенной встречи закончилось, идти в гостиницу «Москва» уже не имеет смысла.

После этого КГБшники на моем жизненном пути уже не появлялись. Я, в данном случае, не обольщаюсь. Был 87-ой год, у них и так уже было более чем достаточно навербовано и более солидных людей в Церкви, чем я. А система уже начинала давать определенного рода сбои. Ну, я после этого могу лишь посочувствовать тем поколениям священнослужителей, которые в пятидесятые годы, шестидесятые, семидесятые и в начале восьмидесятых годами подвергались прессингу со сторону КГБшников, склонявших их к сотрудничеству самыми разыми способами.

Наступал период перемен. И 1988-ой год стал судьбоносным в жизни Церкви. Стало ясно, что политика государства начала кардинально меняться. И случилось так, что именно в 1988-м году, 7-го апреля, в праздник Благовещения, совпавший с Великим четвергом, я был рукоположен в дьяконский сан митрополитом Алексием. А затем, летом, в праздник Петра и Павла, в храме Гатчины, где я когда-то был крещен, я был рукоположен в пресвитерский сан. И с сентября 1988-го года стал преподавать в семинарии, учась на третьем курсе Академии, курс «История русской православной церкви ХХ века», который я и читаю по сей день.

О протоиерее Василии Ермакове

Я закончил духовную академию в 1990-м году, успел послужить полтора года в храме преподобного Серафима Саровского на Серафимовском кладбище, где настоятелем был отец Василий Ермаков. И все последующие годы, пока он был жив, я всегда чередовал свое служение в храме Духовной Академии и служение в Серафимовском храме. Там я сформировался как проповедник, там я получил опыт пастырского, приходского служения.

Собственно, мое пребывание в Серафимовском храме было неслучайным. Будучи студентом, я часто ходил туда, обсуждая все проблемы духовной школы, своего духовного развития. Отец Василий был одним из двух священников советского времени в Ленинграде, который был активен, у которого было довольно много чад. Он, и отец Василий Лесняк – вот два отца Василия, которые были наиболее популярны и авторитетны в нашем городе. Хотя чада их часто не контактировали друг с другом. Это были разные общины, но в обеих был свой поразительный дух.

Слова, которые часто говорил отец Василий, уже когда я был священником: «когда я умру, здесь покойников будут отпевать», к сожалению, сбылись. Когда он это говорил, я возмущался, говорил: «Почему же Вы это констатируете так спокойно, что после Вас не будет Вашей общины? Нельзя же так строить общину только на собственной личности. Нужно создавать условия, чтобы община продолжала жить и без священника».

Но этого не случилось. Поэтому я могу сказать, что опыт таких священников, как отец Василий, невоспроизводим. Он уникален. После тех колоссальных потерь, которые понесла Церковь в годы гонений, нормальных, приличных священников было найти очень сложно. И любой более-менее достойный священник кажется уже старцем чуть ли не вселенского масштаба. А это далеко не так.

Кроме того, нужно отдавать себе отчет в том, что на рубеже 80-90-х годов в нашу Церковь пришло огромное количество людей, которые сделали это просто в силу сложившихся обстоятельств. Тут нет никаких серьезных, глубоких духовных запросов. Но они создали иллюзию вот такого быстрого умножения числа православных христиан, расцвета церковной жизни.

Отец Василий долгое время служил в Никольском соборе, потом начались его мытарства по разным мелким приходам, и завершилось все это в Серафимовском храме, где он и прослужил последнюю часть своей жизни, практически столько же, сколько он служил в Никольском соборе. Это было временем, когда люди, которые были подлинно людьми церковными, стали уступать место людям, которые шли к отцу Василию по совершенно различным, отнюдь не духовным, причинам. Атмосфера в храме начала меняться.

И вот уже отец Василий не мог справляться с этим в полной мере. Потому что для кого-то он становился брендом, я не побоюсь этого слова, потому что православие стало популярным. Для кого-то он был брендом, потому что к нему приезжали подчас сильные мира сего. Кто-то воспринимал его как вообще такой новый вариант такого пророка-политрука в возрождающейся Святой Руси. Его пытались ввести в какие-то свои представления люди, по-настоящему Христа не чаявшие.

Более того, это желание найти человека, который возьмет на себя ответственность за твою жизнь, твои решения, желание познакомиться с чудотворцем, который твою жизнь преобразит за тебя – все это приводило к тому, что атмосфера в храме все более становилась замешанной на магизме и совершенно неоправданном обожествлении личности отца Василия тусовкой. Где все делалось якобы по благословению батюшки, а между тем многие люди пытались манипулировать его словом, его авторитетом. И ему трудно было с этим справляться.

Я никогда не слышал от отца Василия ни одного резкого слова. Не потому, что я всегда все делал правильно, а потому что он очень хорошо понимал, как до меня лучше всего что-то донести. И его смерть в 2007-м году стала для меня очень сильным ударом. Потому что только тогда, во время отпевания, я понял, как можно описать наши с ним отношения в то время, когда я уже стал священником.

Я всегда видел с его стороны очень уважительное к себе отношение. Оно было основано не на том, что я был человеком, который пришел к священству, оставив что-то, и не просто на том, что я ему был симпатичен. У него был колоссальный пиетет перед культурой. Это может звучать очень парадоксально. Перед культурой, в том числе, в Церкви.

И вот тогда, на отпевании, я понял, что мои отношения с отцом Василием сопоставимы с отношениями Гринева и Савельича. Вот его слова «смотри, чтобы в духовной школе тебя не затюкали, держись все время меня», напомнили мне ситуацию, когда пугачевцы захватывают крепость, собираются Гринева казнить, и тут появляется Савельич. Так и он появлялся в моей жизни, когда возникали какие-то проблемы в Академии, в епархии. И поддерживал меня. Вот я его лишился.

После этого я остался совершенно один, у меня нет священника, которого я воспринимал бы как своего духовного наставника. Есть друзья, единомышленники, у которых я тоже могу чему-то поучиться, но я остался, в общем и целом, без священника, к которому я мог бы приходить как к своему духовному отцу. Хотя я никогда не обожествлял отца Василия. Подчас вступал с ним в споры, и он это вполне допускал. Так ужасно, что немало его духовных чад, сейчас ставших священниками, предлагают нам какую-то дурную версию отца Василия, стилизуясь под него, пытаясь воспроизвести то, что безвозвратно ушло с отцом Василием. Тот стиль пастырской деятельности, который был характерен для него.

Это был с одной стороны народный пастырь. С другой стороны, – пастырь, сочетавший в себе приверженность к каким-то стереотипам с умением осуществлять перемены. Он был очень живым человеком. И проблема его заключалась в том, что он пришел, хотя формально он закончил и семинарию и Академию, но пришел в Церковь в ту эпоху, когда царствовало только охранительство.

Церковь не развивалась творчески. Пытались сохранить то, что не разрушено в предшествующие годы. И он в рамках этого безликого охранительства, тем не менее, был человеком очень живым. Он мог давать, на первый взгляд, диаметрально противоположные советы разным людям. Именно потому, что исходил из их особенностей. Вот это воспроизвести невозможно: нужно обладать его опытом, его дерзновением, это не передается.

Но была одна очень серьезная проблема. Многие люди, шедшие за Христом, встречаясь с отцом Василием, останавливались. И принимали его за Христа в своей жизни. А ведь это создавало и для него очень серьезные проблемы. Он стремился вести людей к Богу, а людям не нужен был Бог, им было достаточно отца Василия, которого они воспринимали как Бога. В каком-то смысле это надрывало его и приводило к ощущению, которое он формулировал в этих словах о превращении его храма в место отпевания покойников после его смерти.

Вот почему сейчас мы должны отдавать себе отчет в том, что не личности в Церкви, хотя это очень важно, не личности священников, я бы так выразился, а личности всех христиан и могут обеспечить полноценное творческое развитие Церкви.

Будучи 25 лет преподавателем духовной школы, я никогда не отрывался от реальности, подобно некоторым нашим преподавателям, которые, будучи в священном сане, не служат как приходские священники. Имея сейчас девять лет приход, в котором я настоятельствую, то, что я черпал в Серафимовском храме, я пытаюсь как-то использовать, при этом оставаясь самим собой. И надо сказать, что уклад жизни у меня в храме очень не похож на уклад жизни в храме отца Василия, и очень немного людей, буквально несколько человек, перешло из его храма органично в мой. Хотя годами я считался одним из самых близких ему духовных чад, ставших священниками.

Могу отметить ещё одно. Я не собирался, поступая в семинарию, быть преподавателем. Именно потому, что я отдавал себе отчет, как в советских условиях под колоссальным прессингом находится Духовная школа. Но уже в годы моей учебы ситуация стала меняться. И, я помню, как в 90-м году, когда у меня резко увеличилась лекционная нагрузка, я закончил Духовную Академию, встал вопрос о том, а что же, собственно, делать дальше?

Отец Василий очень хотел, чтобы я ушел из Академии и служил у него на приходе. А я считал, что гораздо важнее, тем более, когда становятся уже свободнее условия для преподавательской деятельности, заниматься подготовкой будущих священников. И я остался в Академии. И вся последующая жизнь была посвящена преподаванию.

Об Академии и церковной науке

Да, я не сложился как ученый, как подавляющее большинство даже способных к научной деятельности преподавателей нашей школы. Потому что в советское время в Духовной Академии не предполагалось серьезной научной работы, а, к сожалению, в последующее десятилетие не создались условия для этой серьезной научной работы. И мы транжирили себя на огромное количество лекций, на выполнение каких-то послушаний, вот, в частности, у меня они оказались в Комиссии по канонизации святых, просветительско-миссионерской деятельности вне стен духовной академии. И конечно, эффект от этой деятельности был. Но как ученым нам трудно было работать в последующие после 90-го года два десятилетия.

Сейчас ситуация несколько изменилась. Мы, к сожалению, упустили много времени для превращения наших духовных школ, прежде всего Духовных Академий, в научно-исследовательские центры. Сейчас есть неплохая духовная семинария, хотя из сорока с лишним семинарий в нашей Церкви таких семинарий и десятка не наберется. Но вот Духовных Академий, соответствующих своему изначальному статусу, у нас ещё практически не сложилось до сего времени.

Связав себя с историей, я, как видите, оказался последователен: мечтая узнать ту Россию, которую у меня отняли, я так все время в русской проблематике и сидел. И должны были пройти многие годы, чтобы я понял, что история Русской Церкви, история России – это один из, может быть, даже не самых ярких эпизодов в мировой истории христианства. Я во многом обделил себя, погрузившись в русский исторический контекст, и как историк, да и как священник, по существу, так и не получив полноценного богословского образования.

Может быть, это прозвучит парадоксально, раз я уже стал на сегодняшний день одним из самых «остепененных» в нашей Духовной школе преподавателей: у меня кандидатская по богословию, и магистерская по богословию, и я ещё кандидат философских наук. Формально я ученый, реально – конечно же, нет. Сказанные мной когда-то ещё студентом как афоризм слова о наших преподавателях Духовной школы, что одни понимают, что они не ученые, другие не понимают, что они не ученые, применимы к нашему времени.

Мы с отцом Ианнуарием понимаем, что мы не ученые. Это нас отделяет от тех, кто почему-то считает себя учеными, не занимаясь по-настоящему научной работой. Это тоже проблема. Но я хочу подчеркнуть следующее. Посвятив всю свою жизнь изучению Русской Церкви, изучению истории новомучеников, изучению истории России, я пришел к самому главному для себя выводу. О том, что история Церкви несводима к истории Русской Церкви, а история человечества, история христианства – к истории христианства в России. И чем скорее мы поймем, что христианство – это нечто более вселенское, масштабное, универсальное, чем то, что было в опыте нашей истории, тем лучше.

Кроме того, одним из главных выводов для меня, как для историка, как для священника было, когда я понял, что та самая Россия, мечтами о которой я жил большую часть своей жизни, не восстановима. Она утрачена навсегда. И попытки связать церковное возрождение в нашей стране с возрождением России – это попытки ущербные. Мы должны помнить, прежде всего, что Церковь самодостаточна. И что Церковь должна, так или иначе, думать о своей миссии в любой стране, в которой она пребывает, в том числе и в такой неблагополучной, в столь глубоко разрушенной сегодня, как современная Россия.

О встрече с эмиграцией

Конечно, для меня очень значима была судьба русского зарубежья. Я довольно много, тем более, в 90-е годы это было очень легко, читал на эту тему, читал как историк. У меня возникли контакты с представителями Русского Зарубежья. И далеко не случайно я был приглашен в начале нулевых годов, на собеседование с представителями Русской Православной Церкви Заграницей. Потому что в общем и целом я уже был им как-то известен, благодаря тому, что ещё в 91-м году в пяти номерах только что восстановленного журнала «Христианское чтение» появилась моя пространная статья о появлении Русской Православной Церкви за границей.

Эта статья была написана по благословению митрополита Иоанна, который в момент возникновения в Петербурге приходов зарубежнических попытался начать какой-то диалог с ними. И надо сказать, что тогдашний мой взгляд на Зарубежную Церковь был несколько иным, чем сейчас. То, что я впервые в советской и в постсоветской России опубликовал их основные документы, из которых следовало, как происходило появление, становление этой Церкви, вызвало ко мне достаточно благожелательное отношение.

И вот я помню, как в конце 90-х годов ко мне позвонил домой протоиерей Николай Артемов, сказал, что он несколько лет пытался найти мои координаты, чтобы выразить мне признательность за достаточно объективные тексты, в которых он, впрочем, не со всем согласен. Он позвонил в момент, когда как раз я делал выписки из Манифеста освобождения народов России – документа, который был первой декларацией власовского правительства, и одним из трех составителей которого был родитель отца Николая Артемова, о чем я ему и сообщил. «А зачем Вы это делаете?» – спросил он. – «Так я буду цитировать этот документ на лекциях по истории России». – «И вас не прогонят из семинарии?» – удивился он. «Нет» – сказал я. Это был конец 90-х годов.

Ну, и вот я, действительно, неслучайно оказался в нашей разношерстной компании и принял участие в поездке на Всезарубежное пастырское совещание в Наяк в 2003 году, куда отправились архимандрит Тихон (Шевкунов), протоиерей Максим Козлов и я. На совещании, где были представлены практически все приходы Зарубежной Церкви (это был диалог с духовенством) я, прежде всего, касался тем, связанных с вопросами канонизации.

Потому что работа нашей комиссии позволила нам решить две из трех проблем, которые они видели в наших взаимоотношениях: были прославлены новомученики, в том числе Царская Семья, а самое главное – прославив оппонентов митрополита Сергия как святых, вменив ни во что все прещения, которые наложил на них Сергий, мы ведь, собственно, продемонстрировали то, что мы уже не рассматриваем политику митрополита Сергия как единственно правильную и возможную. А значит, требование какого-то нарочитого покаяния в сергианстве потеряло смысл.

Я помню эти дискуссии, выступления. Помню, как мне это было отрадно, особенно после одной дискуссии в зале ко мне подошел один из их епископов, обнял, и сказал: «как вы могли сформироваться такой в совдепии? Ведь Вы же настоящий белогвардеец по своему мироощущению». Потом посмотрел на архимандрита Тихона (Шевкунова), и сказал: ” Откуда он вас такого выкопал?»

Тут мне надо было задуматься. Действительно, я говорил то, о чем думал, рассказывал о том, что действительно делаю: о своих панихидах по юнкерам, погибшим в Петрограде в начале ноября 1917-го года, и о панихидах, которые я служил регулярно по поводу тех, кто участвовал в борьбе с большевиками в годы Второй мировой войны. Для них это было знаком того, что если преподаватель Духовной школы может говорить о таких вещах, совершать подобного рода священнодействия, значит, атмосфера в стране действительно изменилась.

Я общался только с представителями Русской Зарубежной Церкви и с представителями Западноевропейского Экзархата Вселенского Патриархата, бывал в Свято-Сергиевском богословском институте, и в общем и целом видел, что все то великое значение, которое имела наша эмиграция, на протяжении не одного десятка лет, осталось в прошлом. Зарубежье сходило на нет.

И россияне, приезжавшие из Российской Федерации в Европу, в Америку, ничуть не подпитывали это самое Русское Зарубежье в плане продолжения тех традиций, которыми оно жило, и которые, как казалось, сохраняло для нас. Поэтому я могу сказать, что мы действительно слишком поздно восстановили и церковное, и, я бы сказал, культурное единство с русской диаспорой. Она уже совсем не та, и у неё уже потенциал совершенно несопоставимый с тем, каким он был в 1920-е–1930-е, даже и в 40-е годы. Все пришло слишком поздно. И кроме их эпистолярного наследия, богословского, культурного наследия, не остается уже ничего.

Это, наверное, вполне объяснимо. Другое дело, что сейчас все чаще раздаются голоса, что это наследие нам совершенно не нужно. Не нужна, например, парижская школа богословия. Хотя в парижской школе богословия проявилось все то лучшее, к чему мы пришли к началу XX века. И что так быстро, к сожалению, завершилось без соответствующей питательной культуры, национальной церковной среды в Русском Зарубежье. Мы остаемся либо в незнании, либо в нежелании знать наследие Русского Зарубежья, а Русское Зарубежье уже перестало существовать как активный носитель этой традиции. Поэтому, если она не будет воспринята нами, она уйдет в небытие, в этом надо тоже отдавать себе отчет.

Об исторической России

Ну и, конечно же, изучение истории русской эмиграции во многом позволило мне понять, насколько, увы, уязвим, я бы даже сказал, исторически эфемерен оказался опыт той самой России, которую я продолжаю считать лучшим проявлением нашего культурно-исторического творчества. Я имею в виду императорскую Россию, Россию периода империи XVIII – начала XX веков.

Он, к сожалению, оказался очень уязвим исторически. Наша страна ведь рухнула потому, что она не выдержала войну, прежде всего не в военном или экономическом отношении, а в отношении культурном, религиозном, как ни странно. И ответственность за это Церкви очень велика. Такое обрушение страны очень основательно разрушило то, что существовало в течение предшествующих веков.

И возрождающаяся сейчас Россия больше будет напоминать Московскую Русь. С учетом, конечно, цивилизационных, технических изменений, которые произошли за это время в мире. Но не императорскую Россию. Черты оправославленного евразийства все больше и больше проступают в ней, затмевая черты той самой православной империи, которой Россия попыталась стать к началу XX века.

И здесь я могу сказать, что опыт двух предшествующих десятилетий для меня как историка, как священника очень важен. Да, он разрушил многие мои стереотипы, но он меня духовно отрезвил. А это самое главное, что следует иметь в виду христианину, а уж тем более пастырю, который размышляет, проповедует, пишет на темы, связанные с русской церковной историей, и русской историей вообще.

О Петербурге

Я думаю, что вообще многие традиции нашей церковной жизни разрушены. В провинции они разрушены чуть сильнее, чем в столице, но в Петербурге они разрушены более сильно, чем в Москве. Надо исходить, во-первых, из того обстоятельства, что в Петербурге репрессии были в чем-то более жестокими, чем в Москве.

Население Петрограда в годы Гражданской войны уменьшилось наполовину, не потому что там погибло очень много – погибло, конечно, много, но люди покидали город, была очень тяжелая обстановка, в частности, голод. До большого террора, который имел место в 1937-38-м годах, был очень важный этап, когда после убийства Кирова из города было выслано пятьдесят тысяч жителей, происхождение которых, собственно, и было петербургским, тех самых «бывших», тот слой, который, в общем, и был носителем какой-то более высокой, в том числе и церковной культуры. Кроме того, надо помнить, что антисергианская оппозиция Ленинграда, иосифляне, стали подвергаться репрессиям ещё раньше, в 1928-м году. Потом, конечно, большой террор, а потом – блокада.

Подавляющее большинство современных петербуржцев не имеет никакого отношения к этому городу, к его традициям в том числе. Более того, будучи выходцами из Ленинградской, Новгородской, Псковской областей и более отдаленных мест, они, оторвавшись от своих корней, что называется, от ворон отстали, а к галкам не пристали. Обратите внимание даже на клир нашего города. Там потомственных священников, да ещё с петербургскими корнями, почти не найти, есть всего два-три исключения, предки которых были ещё до революции в Петербурге священниками.

Сравнить в этом отношении, допустим, с группой, которая руководит Свято-Тихоновским университетом – отец Владимир Воробьев, отец Дмитрий Смирнов, отец Александр Салтыков. У нас такого слоя собственных интеллигентных священников не сохранилось. Поэтому в значительной степени в клире, особенно в советское время, доминировали пришлые жители деревень, преимущественно украинских. Это наложило определенного рода отпечаток.

И вот как-то мы сидели с отцом Владимиром Мустафиным, размышляли об Академии, и пришли к выводу, что она была в восьмидесятые годы, в смысле своих преподавателей, гораздо более интересной и яркой. Архиепископ Михаил (Мудьюгин), протоиерей Ливерий Воронов, они уже сейчас в мире ином, умирающий сейчас протоиерей Аркадий Иванов – вот это были петербуржцы, с культурными и церковными корнями. Сейчас таковых нет.

Поэтому мы можем говорить о том, что подобно этому храму, в котором интерьер совершенно современен, наша церковная жизнь рождается, в каком-то смысле слова, без глубокой укорененности в почву. Может быть, это даже хорошо. Знаете, насколько легче в таком старом, красивом и величественном храме спрятаться от самого себя. И насколько в таком храме, как этот, с большими окнами, напоминающими аквариум, труднее это сделать. Здесь Церковь такая, какой составляют её люди, пришедшие в этот храм. И вот то, что мы оказались сейчас в какой-то культурно-исторической пустыне, на фоне вот этих петербургских храмов, дает нам возможность гораздо более реалистично увидеть самих себя.

Мне кажется, что вот это обрушение церковной преемственности, конечно, очень тяжело, но не фатально для Церкви. Церковь будет оставаться Церковью. Мы живем не лишь традицией и преемственностью, мы живем, прежде всего, Христом, Который во все времена остается неизменным, готовым войти в нашу жизнь и проявить себя в нашей жизни. Поэтому не надо так печалиться по поводу разрыва культурно-исторической преемственности. Это говорю я, историк, человек, который многие годы только и пытался обучать будущих священников, приобщая их к церковной жизни, к церковной мысли через историю Русской Церкви.

Видео Дениса Гречушкина

Фото Владимира Ходакова

ЦЕНА СВОБОДЫ

Историк, философ, публицист - протоиерей Георгий Митрофанов рассказывает о себе, своём пути к служению в Церкви.

Тайное крещение

Родился я в Ленинграде, в 1958 году. Мама — библиограф и патентовед, отец — капитан первого ранга, фронтовик. Мое крещение могло стоить ему карьеры, поэтому крестили меня в Гатчине, в храме святого апостола Павла.

Мне рассказывали, что во время крещения я смеялся и, когда батюшка погружал меня в купель, хохотал, поджимал ножки, желая, чтобы еще погружали…

Ровно тридцать лет спустя, в 1988 году будущий патриарх Алексий II, а тогда митрополит Ленинградский и Новгородский назначил день моей хиротонии на праздник Петра и Павла и служил в тот день именно в Гатчине, в том самом соборе. Я был рукоположен в священники там же, где был крещен.

Бабушка любила вспоминать…

Родители расстались, когда мне не было двух лет. Я жил с мамой и парализованной прабабушкой в коммунальной квартире. Отца воспринимал враждебно. Сначала как человека, бросившего мою семью, потом как человека, служившего режиму, который уничтожил мою Россию.

Играя во дворе, я слушал беседы моей бабушки с другими старушками, часто вспоминавшими дореволюционное время. Бабушка всю жизнь пронесла глубокое чувство к своему жениху, офицеру армии Деникина, командиру бронепоезда «Орел» Ивану Георгиевичу Муромцеву, погибшему в 1919 году. Помню ее слова: «Ему было всего 26 лет, но он уже был капитаном», что соответствует нынешнему майору, и занимал полковничью должность. Позже я узнал, что Деникин отменил боевые награды в своей армии, считая, что они не подобают в братоубийственной гражданской войне, но часто производил молодых офицеров в следующий чин - это была главная форма поощрения.

Её рассказы наполняли мою душу удивительным ощущением - словно я живу в городе, который был создан для других людей, но их уже нет, и их место занял кто-то чужой. Что я — в стране, которая живет не своей жизнью, что могла быть другая страна. Много позже, читая Ивана Шмелева, я чувствовал созвучную ностальгию по ушедшей России.

Пытался всё понять по-своему

Моя школа до революции была коммерческим училищем. Старые наглядные пособия с надписями по-латыни, добротные парты, медные ручки, дореволюционные портреты Ньютона и Галилея, - всё напоминало о другой России, которую у меня отняли. Читая Платонова, Ключевского, Соловьева, я обретал представление о другой стране, в которой средоточием жизни была жизнь церковная. Меня тянуло в петербургские храмы, они были свидетелями прошлого.

Уже тогда, в четырнадцать лет, я стихийно ненавидел коммунистов, грезил о белогвардейцах. Когда наш класс принимали в комсомол, испытал серьезный кризис. Бабушка утешала, говорила, что иначе мне нельзя будет поступить в университет, что все мы вынуждены жить двойной жизнью… Стыдно вспомнить: вспылил в ответ, заявил, что она предаёт память своего жениха.

Я не доверял учителям истории, литературы, пытался всё понять по-своему. Смерть бабушки приблизила меня к Церкви. Дома у нас был Новый завет и переписанные бабушкиной рукой молитвы. Ни Священного Писания, ни молитвослова в те времена купить или достать было невозможно: всё под запретом. Но мне это давало ощущение подлинности происходящего. С пятнадцати лет для меня началась церковная жизнь, на ощупь, с переживаниями, сомнениями.

Об отце

После первого курса университета меня призвали в армию. На три года я оказался на флоте. Мой отец был очень доволен. Он хотел, чтобы из меня получился военный: советовал маме, чтобы после 4-го класса она отдала меня в Нахимовское училище, желал, чтобы я поступил в Военно-морское училище имени Дзержинского…

Мы с ним мало говорили по душам. Он приходил к нам раз в месяц, приносил алименты, и мы беседовали специфическим образом - играя в шахматы. Это был способ общаться не общаясь. С того времени ненавижу шахматы. Я ждал встречи с отцом, а вместо этого получал суррогат.

Однажды, когда мне было десять лет, его пригласили в нашу школу, рассказать детям о войне. Мы шли по старинным коридорам, он в мундире, с орденами, медалями, кортиком. Я шел рядом и в тот момент гордился своим отцом. После встречи со школьниками он зашел к нам домой, но ненадолго, сказал, что торопится… Я понял, что сейчас он опять покинет нас, не выдержал - выхватил кортик и набросился на него! Конечно, он легко победил меня в этой схватке.

Он был незаурядным человеком, создал себя сам, имел два высших образования, никогда не ругался, не пил, писал прекрасным почерком, любил вспоминать офицеров дореволюционного российского флота, с которыми ему довелось встречаться… Но в начале 80-х, когда мы обсуждали один из лучших военных фильмов «Торпедоносцы» и я говорил, что это - правда, что мы так воевали, он отвечал: «Да, правда! Но такую правду не нужно знать, потому что такие, как ты, будут использовать её, чтобы расшатывать нашу страну!»

Душевный кризис

После службы я восстановился в вузе, но мысль о Духовной семинарии к тому моменту стала для меня определяющей. Так уж получилось, что у меня было два духовника - священника, которым я регулярно исповедовался: протоиерей Василий Ермаков, ныне покойный, и нынешний архимандрит Ианнуарий, профессор Петербургской Духовной академии, крупный библеист. Оба убеждали меня в том, что я должен закончить университет.

Больше всего меня интересовала русская религиозная философия. Дореволюционные издания в читальном зале из спецхрана еще можно было получить, а то, что издавалось после революции за рубежом, было полностью запрещено. До меня доходили только ксероксы, которые тайно передавались из рук в руки в ленинградском религиозно-философском андеграунде. Запрещенную книгу давали максимум на несколько суток, приходилось сидеть над нею днями и ночами - хотелось не просто прочитать, а подробно законспектировать. У меня до сих пор хранятся толстые тетради - конспекты философских монографий Бердяева, Франка, Ильина…

Казалось, эта традиция откроет мне полноту христианского миросозерцания. Но заниматься этой темой профессионально я даже не думал - тогда пришлось бы говорить заидеологизированные тирады по поводу дорогих для меня русских мыслителей. Поэтому в университете я занимался историей кадетской партии, через которую прошли многие религиозные философы.

В 1982 году защитил диплом. Получил очень хорошее по тем временам место - младшего научного сотрудника в отделе рукописей публичной библиотеки. Стал готовить диссертацию об экономических взглядах кадетов. Женился, у нас родился сын. Будущее казалось вполне определенным. Но чем больше я работал, тем более нарастало ощущение, что со мной происходит что-то не то. Появилось желание покончить со всем тем, что меня как бы вбирало в себя, не давало мне быть самим собой.

Ощущение свободы

Для успешной защиты диссертации советскому историку полагалось вступить в КПСС. Мой научный руководитель прямо заявил, что без этого не обойтись. Это было для меня невыносимо.

Я отправился в Ярославскую область к архимандриту Павлу Груздеву - исповеднику, прошедшему сталинские застенки и лагеря. Он привел меня в храм, усадил и сказал: «Ко мне приезжают самые разные люди. Среди них есть и коммунисты. И это очень хорошие люди бывают, и в Бога они веруют… Христианину, - сказал он мне, - можно всё! Вот тебе нужно в партию вступить, чтоб заниматься наукой. Что ж, ты можешь вступить в партию! Но подумай: нужно ли тебе всё это?»

Этот подлинно народный пастырь выразительно, красиво указал мне на самое главное: на то, что христианство - религия свободы. Свободы, которая в конечном итоге дает возможность отбросить всё, что является ложью, как бы это ни казалось важным и значимым для благоустройства, самореализации, карьеры.

После той встречи я вышел с твердой мыслью: конечно, мне ничего этого не нужно. Ни лживой советской исторической науки, ни карьеры, ни партии, которую я уже многие годы ненавидел. Не нужно мне этого!

…Помню, вышел на трассу, остановил проходящую мимо машину и так, автостопом, доехал из Ярославской области до Весьегонска - потрясающее путешествие, потому что я человек домашний, а тут превратился в какого-то странника. Но таково было полное ощущение свободы!

Поступать в семинарию следовало из сторожей

В итоге принял решение всё бросить и поступать в Духовную семинарию. Мне говорили, что ленинградцу с высшим гуманитарным образованием поступить будет очень сложно, власть не позволит. Вдобавок осенью 1984 года ректора нашей Духовной академии и семинарии архиепископа Кирилла (ныне Патриарха Московского и всея Руси) перевели в Смоленск.

Возник серьезный риск, что новое руководство не сможет «продавить» мою кандидатуру через уполномоченного по делам религий. И тогда бы я оказался вообще не у дел, поскольку вернуться к занятиям наукой мне бы как «отступнику» не позволили. А дома - жена с маленьким сыном… Я советовался с ней. Она поддержала мое желание - поступать.

Было ощущение, что с прошлым покончено, что все мосты сожжены. По совету митрополита Ленинградского Антония за месяц до подачи документов я уволился из библиотеки и стал сторожем. Поступать следовало именно из сторожей. Опытные люди говорили, что мне предстоит либо встреча с уполномоченным, либо беседа с сотрудниками КГБ в военкомате, куда меня вызовут по повестке. Я, конечно, заранее переживал. О такой гамме чувств писал Розанов: презираю, ненавижу, боюсь…

Сдал экзамены. Никуда не вызывали. Получил справку о поступлении. Пошел в райком ВЛКСМ и подал документы об исключении. Там увидел сытых, самодовольных функционеров. Тогда они не подозревали, что через четыре года будут сидеть в совместных предприятиях, превращаясь в героев капиталистического труда.

Отдал им справку и заявление с просьбой исключить меня из-за «несоответствия программы ВЛКСМ моим религиозным убеждениям». Сопроводил это заранее заготовленной фразой (ей меня научили): «Это нужно сделать как можно быстрее, иначе будет скандал». На ближайшем бюро райкома меня исключили из комсомола.

Разговор с сотрудником КГБ

Всё оказалось проще, чем я ожидал. Но вскоре последовал телефонный звонок поздним вечером домой - приглашение встретиться с сотрудником КГБ в машине, которая подъехала к моему дому. Неожиданной была сама форма вызова. Вспоминаю тот разговор. Мне было сказано, что в СССР - свобода совести, что каждый может учиться там, где считает нужным, а я - человек надежный, прошел военную службу, окончил университет с красным дипломом. «Церкви нужны такие образованные люди, - сказал мне сотрудник КГБ. - Их нужно использовать должным образом, на ответственных участках. Но государству не безразлично, что происходит в Церкви. Вы остаётесь советским гражданином. Поэтому мы с вами будем встречаться. Но вы об этих встречах не должны никому сообщать». Особо было отмечено, что эти встречи будут для меня полезны, потому что позволят мне успешнее реализовать себя в Церкви…

Не будучи героем, я почувствовал, что тут - момент принципиальный. И сказал, что для меня возникает серьезная нравственная проблема. «Что ж я, даже на исповеди не должен об этом говорить?!» Сотрудник КГБ посмотрел на меня долгим взглядом, пытаясь понять: то ли я и вправду свихнулся на религиозной почве, то ли даю понять, что не будет игры по их правилам, и сказал: «Есть вещи, о которых даже на исповеди не говорят». На том расстались. Больше меня не беспокоили. На дворе был 1985 год.

Как историку мне понятно, что этот маленький опыт дан для того, чтобы я смог представить, какой ужас сопровождал вроде бы официально разрешенное служение в храмах. Вот отсюда во мне удивляющая некоторых ненависть к коммунизму - за нею стоит боль за Церковь. До какого же состояния ее довели?! Священник, обременённый семьёй, не имел никаких прав, ходил под постоянной угрозой быть лишенным регистрации, переведенным на бедный приход или просто запрещённым в служении только потому, что он не желал «сотрудничать», писать отчеты, донесения… Это - одна из мрачнейших страниц нашей духовной истории, которая исковеркала души многих священнослужителей.

Семинарию я прошел за один год, одновременно в ней же работал помощником заведующего библиотекой. Так удавалось кормить семью. Потом четыре года учился в Духовной Академии. На втором курсе принял священный сан и уже на третьем курсе, учась в Академии, стал преподавать курс истории Русской Православной Церкви.

Выживать старались худшие

В 90-е годы происходило, как мне тогда казалось, третье Крещение Руси. Было много надежд на то, что падение коммунистического режима даст возможность в полном объеме возродить нашу церковную жизнь. Я долго разделял иллюзию, что где-то в глубине души наш народ остался православным, просто у него не было возможности это выразить, не было храмов, монастырей, а сейчас всё это появится - и все люди смогут реализовать свою потаенную веру.

Позже я понял, что народ в значительной мере перестал быть православным, что он и не был таким уж глубоко православным, раз допустил 17-й год и все последующие события. Что Церковь наша несла в себе очень много проблем. Конечно, лучшие пастыри были во все времена, но было немало и худших. Об этом говорил священномученик митрополит Кирилл (Смирнов) патриарху Тихону, который, пытаясь объяснить свои компромиссные действия в отношении властей, сказал, что не может спокойно жить, зная, как томятся в узах его собратья-архиереи. «Не думайте о нас, Ваше Святейшество, - ответил ему митрополит Кирилл. - Мы только и годны на то, чтобы сидеть в тюрьмах».

В этих словах - признание одного из лучших архипастырей в том, что наше духовенство в целом не справилось с главной своей задачей - не воспитало своих пасомых в подлинно христианском духе и сделало их заложниками самых примитивных, но очень притягательных соблазнов, которые принесла богоборческая власть.

С приходом к власти большевиков погибали прежде всего лучшие. А худшие старались, наоборот, выживать. Так что как в стране в целом, так и в нашей Церкви, в духовенстве - лучшие погибли, а худшие остались. И мы - те самые худшие, которые в меру своих сил должны пытаться все-таки что-то сделать. Хотя это очень не легко.

«Построссийская» Россия

В советские времена нас утешали мифы о безоблачном дореволюционном прошлом, к которому мы мечтали вернуться. Но уже в 90-х годах я как историк стал приходить к выводу, что историческая Россия не восстановима, что мы ее потеряли навсегда. Для меня это серьезная потеря.

Коммунисты во всём обманули наш народ и только в одном не солгали - они создали нового человека. Человека, в котором традиционные добродетели русского национального характера нивелированы, а традиционные пороки доведены до предела. Одним из последствий этого является полное обесценивание слова и всякого рода символа. Люди думают одно, говорят другое, а поступают по обстоятельствам.

Отчасти это понятно, поскольку «правильно» сказанные слова часто спасали жизнь и свободу - твою и твоей семьи. И наши недавние предки (и это передалось потомкам) научились произносить любые слова, не задумываясь над их реальным смыслом. Как люди в свое время в силу обстоятельств должны были с трибун говорить, что мы строим коммунизм, точно так же сегодня иногда говорят, что мы созидаем Святую Русь. Тоже не задумываясь.

Нас всех воспитывали в одной идеологии - и результатом этого стала всеобщая безыдейность. Современный человек живет в убеждении, что можно жить без убеждений. А просто приноравливаться к обстоятельствам. Таких людей можно подчас встретить и в Церкви. Церковь для них становится средством для достижения достатка, комфорта, карьеры.

И сейчас, когда на наших глазах рождается уже не постсоветская, а «построссийская» Россия, единственное, что стало для меня как для христианина, священника, историка главным - это именно созидание Церкви. Чтобы она не потеряла самое себя, не превратилась в ритуальную обслугу государства, элит, общественных тусовок. Она - последняя опора подлинно русской, да и вообще подлинной жизни, и её надо укреплять, защищать, не давая перестать быть Церковью Христовой.